Язык

 в раздел Оглавление

«Опыт о человеке»

Часть вторая. Человек и культура

Язык

язык и миф родственны друг другу. На ранних стадиях развития человеческой культуры их отношения столь тесны и взаимосвязь столь очевидна, что невозможно отделить одно от другого. Это два разных побега от одного общего корня. Коль скоро существует человек, он обязательно обладает способностью к речи и испытывает воздействие мифотворческой функции. Для философской антропологии заманчиво поэтому свести обе эти специфические человеческие способности воедино; и такие попытки часто предпринимались. Любопытную теорию, согласно которой миф - побочный продукт языка, развивал Ф.Макс Мюллер60*. Он рассматривал миф как своего рода болезнь человеческого духа, причина которой коренится в способности к речи. язык по самой своей природе и сущности метафоричен. Не будучи в состоянии описать вещи прямо, он прибегает к косвенным способам описания, к двойственным и двусмысленным терминам. Именно двойственность языка, согласно Максу Мюллеру, и порождает миф; именно в ней миф всегда находит питательную почву. “Вопрос о мифологии, - писал Мюллер, - становится, по сути, чисто психологической проблемой, а поскольку наша душа выступает для нас предметом главным образом через язык, - то и проблемой Науки о Языке. Это объясняет, почему... я называю миф скорее болезнью Языка, нежели Мысли... язык и мысль неразделимы, и следовательно, болезнь языка и болезнь мысли - это одно и то же. Видеть в верховном Боге существо, которое совершает разнообразные преступления и само становится жертвой людского обмана, которое сердится на собственную жену и гневается на детей, - все это, конечно, доказательство болезни, необычного состояния сознания или, попросту говоря, настоящее безумие... Это случай мифологической патологии.

Древнейший язык - инструмент, трудный в обращении, особенно с религиозными целями. Человеческий язык способен выразить абстрактные идеи лишь с помощью метафоры; без преувеличения можно сказать, что весь словарь древней религии состоит из метафор... И это постоянный источник недоразумений, многие из которых так навсегда и остались в религии и мифологии древнего мира 1.

Вряд ли, однако, можно правильно понять эту важнейшую человеческую деятельность, если рассматривать ее лишь как уродство, своего рода душевную болезнь. Нет никакой необходимости в столь странных и искусственных теориях, чтобы увидеть, что язык и миф в первобытном мышлении действительно братья-близнецы: оба они основываются на подлинно всеобщем и изначальном человеческом опыте, опыте не физической, а скорее социальной природы. Задолго до того, как ребенок научился говорить, были открыты другие, гораздо более простые средства общения человека с другими людьми. Крики беспокойства, боли и голода, испуга или ужаса, распространенные повсюду в органическом мире, начинают приобретать новую форму. Это уже не просто инстинктивные реакции, поскольку они используются с осознанным намерением. Когда ребенок остается один и начинает с помощью более или менее членераздельных звуков требовать присутствия кормилицы или матери, он скоро узнает, что эти требования ведут к желаемому результату. Первобытный человек распространяет этот первый элементарный социальный опыт на все мироздание. Природа и общество для него не только связаны теснейшими узами - они образуют взаимосогласованное и нерасторжимое целое: четко очерченной разделительной линии между этими двумя областями просто нет.

Сама природа - не что иное, как огромное общество - общество жизни. С этой точки зрения мы легко можем понять использование и специфическую функцию магического слова. Вера в магию основана на глубоком убеждении во всеединстве, целостности жизни 2. В первобытном сознании социальная власть слова, находящая бесчисленные подтверждения в опыте, становится естественной и даже сверхъестественной силой. Первобытный человек чувствует себя окруженным всякого рода видимыми и невидимыми опасностями. У него нет надежды преодолеть эти опасности одними лишь физическими средствами. Мир для него не мертв и не безмолвен - он может его слышать и понимать. Значит, если правильно обратиться к силам природы, они не смогут отказать ему в помощи. Ничто не устоит перед магическим словом, carmina vel coelo possunt deducere lunam*. Когда человек впервые начал осознавать тщету своей доверчивости, а именно - что природа была неумолима вовсе не потому, что сопротивлялась исполнению его требований, а просто потому, что не понимала его языка, - это открытие должно было шокировать его. С этого момента он должен был повернуться лицом к новой проблеме, которая знаменует поворотный пункт и кризис всей его интеллектуальной и моральной жизни 61. Отныне человек должен был ощутить глубочайшее одиночество, почувствовать себя в полной заброшенности, прийти в совершенное отчаяние. Едва ли он мог преодолеть такое состояние, не развивая новые духовные силы, преградившие путь магии, но открывшие новые и гораздо более перспективные пути. Рухнули все надежды подчинить природу магическому слову. Но в другом свете предстало перед человеком отношение между языком и реальностью. Ушла в тень магическая функция слова, сменившись семантической функцией.

* Заклинания могут даже свести луну с неба (лат.).

Слово лишилось таинственной власти, оно не имеет более непосредственного физического или сверхъестественного воздействия, оно не может изменить природу вещей и подчинить их воле богов и демонов. Но это не означает потерю им всякого значения и власти. Это не просто flatus vocis, дуновение ветерка. Самое главное в слове - не физические, а логические его свойства. Слово можно считать физически бессильным, однако в логическом смысле оно занимает отныне более высокое, быть может, даже самое высокое место. Логос становится принципом универсума и первым принципом человеческого познания.

Этот сдвиг относится к эпохе ранней греческой философии. Гераклит еще принадлежит к тому поколению греческих мыслителелей, которых Аристотель в “Метафизике” характеризовал как “старых фисиологов” (01 apatoi (puoioPioyoi). Интересы Гераклита целиком сосредоточивались на мире явлений. Он не допускал, что за миром явлений, миром “становящегося” существует высшая сфера - идеальный или вечный порядок “чистого бытия”. Однако он не довольствуется констатацией факта изменений; он ищет их принцип. Согласно Гераклиту, принцип этот не следует искать в материальных вещах: ключ к верному истолкованию космического порядка не в материальном, а в человеческом мире. А в этом мире главное место занимает речевая способность. Следовательно, невозможно понять “значение” универсума, не уяснив, что значит язык. Если нам не удастся найти этот путь к миру — путь через язык, а не через явления природы, - мы не достигнем истинной философии. Ведь даже в Гераклитовом мышлении Слово, Логос не только антропологический феномен, он не огра¬ничен ближайшими пределами нашего человеческого мира: ведь он обладатель универсальной космической истины. Но теперь Слово уже не выступает в качестве магической силы - оно понимается в его семантической и символической функции. “Не мне, но Логосу внимая, - писал Гераклит, - мудро признать, что все едино”.

Так раннегреческая мысль от философии природы переходит к философии языка. Но здесь она сталкивается с новыми и серьезными трудностями. Нет, наверное, более за-путанной и противоречивой проблемы, чем проблема “значения значения” 3. Еще и в наши дни лингвисты, психологи и философы занимают самые различные позиции по этому вопросу. Древняя философия не могла сразу объять всю эту головоломную проблему во всех аспектах - она могла дать лишь предварительные наброски ее решения. Это решение основывалось на принятом всей древнегреческой мыслью принципе, который казался незыблемым: все разнообразные школы - и фисиологи, и диалектики - исходили из предпосылки, что вне признания тождества познающего субъекта и познаваемой реальности факт знания не может быть осмыслен. Идеализм и реализм, расходясь в применении этого принципа, сходятся в признании его истинности. Парменид заявил, что мы не можем разделить бытие и мысль, так как это одно и то же. Натурфилософы понимают и истолковывают это тождество в строго материалистическом смысле: анализируя человеческую природу, мы обнаруживаем те же сочетания элементов, что и повсюду в физическом мире. Микрокосм, будучи точной копией макрокосма, делает возможным познание последнего. “Ибо Землю, - говорил Эмпедокл, - зовем мы землею, Воду - водою, ясный Воздух - воздухом, уничтожающий Огонь - огнем. Видим Любовь любовью, и Вражду - мрачной враждой 4.

Что же, однако, такое “значение значения” согласно этой общей теории? Прежде всего значение должно быть объяснено в терминах бытия, ибо бытие или субстанция - самая универсальная категория, которая связывает и объясняет истину и реальность. Слово не могло бы “обозначать” вещь, если бы между тем и другим не было бы по крайней мере частичного тождества. Связь между символом и тем, что он обозначает, должна быть естественной, а не только условной, конвенциальной. Без такой естественной связи Слово человеческого языка не могло бы выполнять свою задачу: оно стало бы непонятным. Приняв эту предпосылку, возникшую, кстати, первоначально именно в общей теории познания, а не в теории языка, мы непосредственно сталкиваемся с учением о звукоподражании. Только это учение, по-видимому, и способно преодолеть разрыв между названиями и вещами. Но и этот наш мост грозит обвалом при первой же попытке им воспользоваться. Так, согласно Платону, достаточно проследить за всеми следствиями из тезиса о звукоподражании, чтобы отказаться от него. В Платоновом “Кратиле” Сократ-ироник делает вид, будто принимает этот тезис - разумеется, лишь для того, чтобы разбить его, обнаружив всю его безусловную абсурдность. Платоново изложение теории, согласно которой язык целиком проистекает из звукоподражания, выглядит в конечном счете как пародия и карикатура. И тем не менее в течение многих веков господствовал именно тезис о роли звукоподражания в происхождении языка. Этот тезис встречается в современной литературе, хотя уже и не в столь наивной форме, как в “Кратиле” у Платона.

Наиболее очевидное возражение против этого тезиса связано с тем, что в исследовании слов повседневного языка мы, как правило, не можем обнаружить сходство между звуками и предметами. Эту трудность, можно было бы, однако, преодолеть, указав на те изменения и разрушения, которым с самого начала подвергся человеческий язык. Следовательно, нельзя ограничиваться рассмотрением нынешнего состояния языка: чтобы увидеть связи между словами и вещами, необходимо проследить происхождение слов. От производных слов нужно добраться до первичных, раскрывая подлинную первоначальную форму каждого слова. Согласно этому принципу, этимология становится не только центром лингвистики, но и краеугольным камнем философии языка. И первые этимологии, использованные греческими грамматиками и философами, не знали теоретических или исторических сомнений. Вплоть до первой половины XIXв. не существовало этимологии, основанной на научных принципах 5. А до этого времени все было возможно - и самые фантастические и причудливые толкования были вполне допустимы. Наряду с позитивной этимологией существовала и негативная - по типу lucus a поп lucendo*. Пока эти схемы господствовали, теория естественной связи между именами и вещами оставалась оправданной и обоснованной философски.

Однако существовали и другие взгляды, с самого начала противостоящие этой теории. Греческие софисты в этом смысле были учениками Гераклита. Платон в “Теэтете” утверждает даже, что теория познания софистов не могла претендовать на оригинальность. Он считал ее порождением и следствием Гераклитова учения “все течет”.

* Пример нелепой этимологии “по противоположности”, над которой насмехались древние грамматики: “роща не светит” [роща (lucus) от корня “свет”, потому что туда свет из-за густой тени не проникает, букв. “не светит” - поп lucet.]

Но все же между Гераклитом и софистами существовало неустранимое различие. У первого Слово. Логос было универсальным метафизическим принципом, оно обладало общей истинностью, объективной значимостью. Софисты же не признают более то “божественное Слово”, которое для Гераклита было началом и первопринципом всех вещей, космического и морального порядка. Антропология, а не метафизика играет у софистов ведущую роль в теории языка. Человек становится центром Вселенной. Согласно афоризму Протагора, “человек есть мера всех вещей, существующих, что они существуют, не существующих - что они не существуют”. Следовательно, искать объяснение языка в физических вещах - дело зряшное, бесполезное. Софисты обосновали новый и гораздо более простой подход к человеческой речи. Они были первыми, кто дал системное истолкование лингвистических и грамматических проблем. Однако они не исследовали эти проблемы в сугубо теоретическом смысле. У теории языка есть и другие, гораздо более насущные задачи. Она должна учить человека говорить и действовать в окружающей его социальной и политической жизни. Для афинянина Vв. язык стал инструментом для достижения конкретных, практических целей. Он был наиболее сильным оружием в политической борьбе. Никто не мог надеяться играть ведущую [общественную] роль без этого инструмента. Жизненно важно было использовать его правильно и постоянно совершенствовать, заострять. С этой целью софисты создали новую область знания. Риторика, а не грамматика или этимология вызывает наибольший интерес. В их определении мудрости (sophia) риторика занимает центральное место. Все споры об “истинности” или “правильности” (орйотпс) терминов и имен становятся пустыми и ненужными: у этих терминов и имен нет объективных коррелятов, их реальная задача - не описывать вещи, а пробуждать человеческие эмоции, не только выражать идеи или мысли, а побуждать человека к действиям.

Так мы приходим к тройственной концепции функций и значения языка: мифологической, метафизической и прагматической. Но все эти походы в некотором смысле бьют мимо цели, поскольку им не удается заметить одну из наиболее значимых черт языка. Самые элементарные человеческие высказывания не соотносимы с физическими вещами, но не являются лишь произвольными знаками. Альтернатива по природе или по соглашению к ним не применима. Они “естественны”, а не “искусственны”, но они не имеют отношения к природе внешних объектов. Не зависят они и от соглашения, равно как и от привычек или обычаев, - они укоренены гораздо глубже. Они непроизвольно выражают человеческие чувства, возгласы и восклицания.

И вовсе не случайно эту теорию происхождения языка из междометий ввел естествоиспытатель. Величайший ученый среди древнегреческих мыслителей, Демокрит был первым, кто выдвинул тезис, что человеческая речь произошла от некоторых звуков чисто эмоционального характера. Позднее под влиянием Демокрита той же точки зрения придерживались Эпикур и Лукреций. Это воззрение оказывало постоянное воздействие на теорию языка. Позднее, в XVIII в., оно появилось почти в том же самом виде у таких мыслителей, как Вико или Руссо.

С научной точки зрения большие преимущества этой “теории междометий” понять легко. Здесь, похоже, нам больше нет нужды обращаться c чистой спекуляции. Мы обнаружили некоторые проверяемые факты, и эти факты не ограничиваются человеческой сферой. Человеческая речь может быть сведена к основным инстинктам, которыми природа наделила все живые существа. Неистовые крики - страха, ярости, страдания или радости характерны не только для человека, они распространены повсюду в животном мире. Кажется, так естественно сводить социальный факт речи к общему биологическому основанию. Если мы примем тезис Демокрита, его учеников и последователей, семантика перестанет быть особой областью знаний и превратится в раздел биологии или физиологии.

Однако и теория междометий не могла достичь зрелости, пока сама биология не обрела новую научную основу. Недостаточно было связать человеческую речь с некоторыми биологическими фактами: требовалось найти универсальный принцип такой связи. Этим принципом стала теория эволюции. При своем появлении книга Дарвина была встречена с величайшим энтузиазмом не только учеными-естествоиспытателями, но также и лингвистами. Август Шлейхер 62, первые сочинения которого рисуют его как последователя и ученика Гегеля, стал приверженцем Дарвина 6. Сам Дарвин в трактовке своего предмета всегда придерживался позиции естествоиспытателя. Общий метод его, однако, был легко применим к сфере лингвистики, языковых явлений, в которой Дарвину удалось открыть неведомые дотоле пути. В книге “Выражение эмоций у человека и животных” Дарвин показал, что экспрессивные звуки и акты управляются не-которыми биологическими потребностями и используются в соответствии с определенными биологическими правилами. Рассматриваемая с этой точки зрения старая загадка происхождения языка могла быть истолкована строго эмпирически и научно. Человеческий язык перестает быть “вещью в себе” и становится общей естественной способностью.

Основная трудность этим, однако, не преодолевается. Авторы биологических теорий происхождения языка не могут увидеть леса из-за деревьев. Они исходят из утверждения, что от восклицания лежит прямой путь к речи. Но это лишь постановка вопроса, а не его решение. В объяснении нуждается не только факт, но сама структура человеческой речи. А анализ этой структуры выявляет радикальное различие между эмоциональным и пропозициональным языком. То и другое принадлежит разным уровням. Даже если и можно было бы связать их генетически, переход от одного типа к другому, противоположному, должен всегда оставаться логически metabasis eis allo genos*, переходом от одного рода к другому. Насколько я могу судить, биологической теории, способной уничтожить это логическое и структурное различение, никогда не существовало. Психология также не дает нам свидетельств того, что какое бы то ни было животное когда бы то ни было пересекало грань, отделяющую пропозициональный язык от эмоционального. Так называемый “животный язык” всегда оставался целиком субъективным: он выражает различные чувства, но не способен обозначать или описывать объекты 7. С другой стороны, не существует исторических свидетельств того, что язык человека даже на самых ранних стадиях развития когда-либо сводился к чисто эмоциональному языку или языку жестов. Такие предположения, которые если и не совсем неправдоподобны, то уж по крайней мере сомнительны и гипотетичны, мы должны полностью исключить, если хотим следовать строго эмпирическому методу.

* У Кассирера дано в латинской транскрипции. - Ред.

На деле тщательное исследование этих теорий всегда приводит нас к такому пункту, где сам их основополагающий принцип становится сомнительным. В результате дальнейших шагов в этой аргументации защитники подобных теорий оказываются вынужденными допускать и подчеркивать то самое различение, которое сначала отрицали или, по крайней мере, сводили к минимуму. Для иллюстрации этого я выбрал два конкретных примера, причем один из них - из лингвистики, другой - из психологической и философской литературы. Быть может, последним современным лингвистом, сохранившим живой интерес к старой проблеме происхождения языка, был Отто Есперсен. Он не отрицал, что все прежние решения проблемы представлялись ему крайне неадекватными, и, по сути, утверждал, что открыл новый многообещающий метод ее исследования. “Метод, который я предложил и систематически использовал, - заявил Есперсен, - состоит в погружении в прошлое современных языков, насколько позволяет история и эмпирический материал. ...Если в результате такого процесса мы дойдем до отдельных звуков такого рода, что они будут походить уже не на язык, а на нечто ему предшествовавшее, - тогда уж, видимо, проблему можно разрешить; ведь преобразование - это нечто такое, что мы можем понять, тогда как творение из ничего никогда не может быть понято человеческим рассудком”. Согласно этой теории, такое преобразование происходит тогда, когда человеческие высказывания, дотоле бывшие лишь эмоциональными криками или, возможно, музыкальными фразами, начинают использоваться как имена. То, что поначалу было бессвязной массой звуков, лишенных значения, вдруг становится орудием мысли.

Например, комбинация звуков, сливающихся в некую мелодию и используемых в песне триумфа над поверженным и усмиренным недругом, может быть преобразована в собственное имя этого особого события или даже человека, поразившего врага. И развитие этого процесса должно продолжиться метафорическим переносом этого выражения на подобные ситуации 8. Но как раз такой “метафорический перенос” и содержит в себе в свернутом виде всю нашу проблему. Такой перенос означает, что звуковые выражения, которые ранее были лишь выкриками, невольной разрядкой сильных эмоции, теперь направлены на решение совершенно иной задачи: они используются в качестве символов, передающих определенное значение. Сам Есперсен передает наблюдение Бенфея: пропасть между восклицанием и словом столь широка, что это заставляет нас считать восклицание отрицанием языка - ведь к восклицаниям прибегают тогда, когда либо не могут, либо не хотят говорить. язык, согласно Есперсену, появляется, когда установка на сообщение начинает преобладать над установкой на выражение эмоций. Однако этот важный шаг - всего лишь предпосылка теории: он не находит в ней своего объяснения.

То же критическое замечание может быть отнесено и к книге Грейс де Лагуна “Речь: ее функции и развитие”. Здесь мы находим гораздо более разработанную и детализированную постановку проблемы; устранены и некоторые полуфантастические понятия, встречавшиеся в книге Есперсена. Переход от крика к речи описан как процесс постепенной объективации. Качества первичных аффектов, относящихся к ситуации как целому, постепенно становятся более разнообразными и в то же время отличными от чувственно воспринимаемых особенностей ситуации. “...Появляются объекты, которые воспринимаются скорее умом, нежели чувствами. Тем временем нарастание обусловленности принимает систематичный вид ... В итоге... устанавливается объективный порядок реальности, и мир становится воистину познаваемым 9. Эти объективация и систематизация и в самом деле главная, важнейшая задача человеческого языка.

Мне, однако, непонятно, как одна лишь теория выкриков может объяснить этот решающий шаг. И подход проф. де Лагуна не преодолевает разрыв между возгласами и именами - наоборот, здесь он становится еще заметнее. Примечательно то, что как раз авторы, вообще склонные полагать, что речь развилась из простых возгласов, пришли к выводу, что в конечном итоге различие между междометиями и именами гораздо более серьезно и заметно, чем их предполагаемое сходство. Гардинер, например, начал с утверждения, что человеческий и животный языки “сущностно однородны”. Однако, развивая эту теорию, он признал, что различия между криками животных и человеческой речью столь существенны, что почти сводят на нет эту сущностную однородность 10. Кажущееся сходство — всего лишь материальная связь, которая в действительности не только не исключает, но, напротив, предполагает и подчеркивает формальное, функциональное различие.

Вопрос о происхожении языка всегда имел странную притягательность для человеческого ума. Желание узнать о происхождении языка возникает с первыми проблесками интеллекта у человека. Мифы нередко сообщают нам о том, как человек учился говорить либо у самого Бога, либо с помощью божественного наставника. Этот интерес к происхождению языка легко объяснить, если мы учтем первые предпосылки мифологического мышления. Миф не знает другого способа объяснения, чем обращение к далекому прошлому и выведение современного состояния физического и человеческого мира из первобытного положения вещей. Вот что, однако, удивительно и парадоксально: та же самая тенденция остается преобладающей и в философском мышлении. Вдобавок в течение многих веков здесь проблема систематичности отступала на задний план перед проблемой генетической. Заранее предполагалось, что с решением проблемы происхождения все остальные проблемы решатся сами собой.

С общей эпистемологической точки зрения, однако, это было неосновательное допущение. Теория познания учит нас, что мы должны всегда проводить четкое различие между системностью и генезисом: смешение того и другого ошибочно и опасно. Как же вышло, что твердо установленная во всех остальных областях познания методологическая максима была забыта, когда дело коснулось лингвистики? Конечно, величайший интерес и важность представляло бы обладание всей полнотой исторических свидетельств языка и, следовательно, способность ответить на вопрос, произошли ли все мировые языки из одной общей основы или от различных и независимых друг от друга корней, способность проследить шаг за шагом развитие индивидуальных идиом и лингвистических типов. Но и всего этого недостаточно, чтобы решить фундаментальные проблемы философии языка.

В философии мы не можем довольствоваться фиксацией потока вещей и хронологией событий: мы должны здесь всегда руководствоваться Платоновым определением, согласно которому философское познание - это познание “бытия”, а не только “становления”. Бытие языка, безусловно, не выходит за пределы времени - он не принадлежит области вечных идей. Изменения - фонетические, метонимические, семантические - это существенный элемент языка. И тем не менее изучение всех этих явлений недостаточно для того, чтобы понять общую функцию языка. При анализе каждой символической формы мы находимся в зависимости от исторических данных. На вопросы о том, что такое миф, религия, искусство, язык, нельзя ответить сугубо абстрактно - с помощью логических дефиниций. С другой стороны, однако, при изучении религии, искусства и языка мы всегда встречаемся с общими структурными проблемами, т.е. с иным типом знания. Такие проблемы должны быть рассмотрены особо: их нельзя ставить и решать средствами одного лишь исторического исследования.

В XIX в. было широко распространенным и даже общепринятым мнение, что история есть единственный ключ к научному исследованию человеческой речи. Все великие достижения лингвистики осуществлены учеными, для которых интерес к истории до такой степени преобладал, что практически исключал какое-либо иное направление мысли. Основы сравнительной грамматики германских языков заложил Якоб Гримм, сравнительную грамматику индоевропейских языков создали Бопп и Потт, а усовершенствовали А. Шлейхер, Карл Бругман и Б. Дельбрюк. Вопрос о принципах истории языка первым поставил Герман Пауль, причем он отлично сознавал, что одно лишь историческое исследование не может решить всех проблем человеческой речи. Он настаивал на том, что историческое познание с необходимостью должно быть дополнено системным. Каждой области исторического знания, говорил он, соответствует наука, которая имеет дело с общими условиями, в которых развиваются исторические объекты, а также исследует те факторы, которые остаются неизменными при всех изменениях человеческого мира явлений". XIX век был не только веком истории, но и веком психологии. Было, поэтому, совершенно естественно, - это даже представлялось само-очевидным, - искать принципы истории языка в сфере психологии. Таковы были эти два краеугольных камня лингвистики.

“Пауль и большинство его современников, - писал Леонард Блумфилд, - имели дело только с индоевропейскими языками и, пренебрегая описательными проблемами, отказывались от работы с языками, история которых была неизвестна. Эта ограниченность отрывала их от знания чуждых типов грамматических структур; а ведь это знание могло скрыть им глаза на тот факт, что даже главнейшие черты индоевропейской грамматики... не имеют всеобщего значения в человеческой речи... Бок о бок с этим мощным потоком исторических исследований струилось, к счастью, слабенькое, но постепенно крепнувшее течение общелингвистических исследований.

Некоторые из исследователей стали все более ясно осознавать естественную взаимосвязь между дескриптивными и историческими исследованиями... слияние этих двух линий исследования - сравнительно-исторической и философско-дескриптивной - прояснило некоторые принципы, неведомые великим специалистам по индоевропейскому языкознанию в XIXв. Все исторические исследования основывались на сравнении двух или более групп описательных данных. Это исследование могло быть настолько точным и полным, насколько полны и точны были эти данные. Чтобы описать язык, не нужно никакого исторического знания; фактически наблюдения, которые используют такое значение при описании, с неизбежнстью искажают эти данные. Наши описания должны быть лишены предубежденности, если они призваны дать прочную основу для сравнительного исследования 12.

Этот методологический принцип приобрел первое и в известном смысле классическое выражение в трудах великого лингвиста и философа Вильгельма фон Гумбольдта63*, который сделал первый шаг к классификации языков мира, объединив их в несколько основных групп, типов. Он не мог использовать для этого чисто исторические методы. Исследуемые им языки принадлежали не только к индоевропейскому типу. Его интерес был поистине всеобъемлющим - он включал всю сферу языковых явлений. Он дал первое аналитическое описание языков коренного населения Америки, используя богатейшие материалы, которые его брат Александр фон Гумбольдт привез из своих экспедиций на Американский континент. Во втором томе своего огромного сочинения о разнообразии человеческих языков 13 В. фон Гумбольдт дал первую сравнительную грамматику языков Полинезии, Индонезии и Меланезии. Для этой грамматики, однако, не хватало необходимых исторических данных; история этих языков была совершенно неизвестна. Гумбольдт должен был подойти к проблеме по-своему, рассмотреть ее под совершенно новым углом зрения.

Но методы его все-таки оставались строго эмпирическими, основанными на наблюдениях, а не на отвлеченном размышлении. Однако Гумбольдт не удовлетворялся описанием отдельных фактов. Он сразу же делал из фактов далеко идущие выводы. Он считал невозможным глубоко проникнуть в характер и функции человеческой речи, пока она мыслится как всего лишь собрание “слов”. Подлинное различие между языками — отнюдь не разница звуков или знаков: это различие “взглядов на мир” (Weltansichten). язык - не просто механический агрегат терминов: дробление на слова или термины расстраивает и разрушает язык. Для изучения языковых явлений такая концепция вредна, если не катастрофична. По утверждению Гумбольдта, те слова и правила, из которых, согласно обыденной точке зрения, и состоит наш язык, реально существуют только в акте связной речи. Трактовка их в качестве отдельных сущностей означает “не что иное, как мертвый продукт нашего путаного научного анализа”. язык следует рассматривать скорее как energeia (деятельность), чем как ergon (результат действия). Это не готовая вещь, а непрерывный процесс — вечно повторяющаяся работа человеческого духа по использованию артикулированных звуков для выражения мысли 14.

Труд Гумбольдта был не просто замечательным завоеванием лингвистической мысли - он открыл новую эпоху в истории философии языка. Гумбольдт не был ни узким специалистом в области лингвистических проблем, ни метафизиком, подобно Шеллингу или Гегелю: он следовал “критическому” методу Канта, а не погружался в спекуляции о сущности или о происхождении языка. Эта последняя проблема даже нигде не упомянута на страницах его книги: в ней на первый план выдвигаются именно структурные проблемы языка. В наши дни общепринято, что эти проблемы не могут быть решены только лишь историческими методами. Исследователи различных ориентации, работающие в различных областях, единодушно настаивают на том, что дескриптивная лингвистика никогда не может быть упразд¬нена исторической лингвистикой64*, ибо последняя всегда должна основываться на описании тех стадий в развитии языка, которые нам непосредственно доступны 15.

С точки зрения общей истории идей чрезвычайно интересен и замечателен тот факт, что лингвистика в этом отношении подвержена тем же изменениям, что и другие отрасли знания. Былой позитивизм был преодолен новым принципом, который мы можем назвать структурализмом 65. Представители классической физики были убеждены, что для понимания общих принципов движения мы всегда должны начинать с изучения движения “материальной точки”. На этом принципе основана “Аналитическая механика” Лагранжа. Позднее изучение законов электромагнитного поля, открытых Фарадеем и Максвеллом, привело к противоположному выводу: стало ясно, что электромагнитное поле нельзя раздробить на отдельные точки. Электрон нельзя было больше рассматривать как независимую сущность со своим собственным существованием: он был определен как предельная точка поля, рассматриваемого в качестве неделимого целого. Так был открыт новый тип “физики поля”, во многих отношениях отличный от прежних концепций классической механики.

Аналогично развитие и в биологии. Новые холистские теории, преобладавшие в биологии с начала XXв., обратились к старому аристотелевскому определению организма, утверждая, что в органическом мире “целое первично по отношению к частям”. Эти теории не отвергают факты эволюции, но не могут более интерпретировать их в духе Дарвина или его ортодоксальных последователей 16. Психология в течение всего XIXв. шла (за немногими исключениями) путем Юма. Единственным методом рассмотрения психических явлений было сведение их к первичным элементам. Все сложные факты осмысливались как накопление, собрание простых чувственных данных. Современная Гештальтпсихология подвергла критике и разрушила эту концепцию; этим был открыт путь к структурной психологии нового типа.

Если современные лингвисты используют тот же метод и все больше сосредоточиваются на структурных проблемах, то это не означает, конечно, что первая точка зрения теряет значимость и интерес. Однако вместо того чтобы двигаться по прямой - и касаться исключительно хронологического порядка феноменов речи, языкознание описало эллиптическую линию с двумя различными фокусами. Некоторые исследователи зашли столь далеко, что признали сочетание описательной и исторической точек зрения, которое было отличительной чертой языкознания на протяжении всего XIXв., ошибочным с методологических позиций.

Фердинанд де Соссюр заявил в лекциях, что сама идея “исторической грамматики” должна быть отброшена. Историческая грамматика, по его мнению, - гибридное понятие: оно содержит два несочетаемых элемента, которые не могут быть сведены к общему знаменателю и слиты в органическое целое. Согласно де Соссюру, изучение речи - предмет не одной, а двух различных наук. При таком изучении мы всегда должны различать две различные оси - “ось одновременности” и “ось последовательности”.

Грамматика по своей природе и сущности принадлежит первому типу. Де Соссюр проводит резкое различение языка (la langue) и речи (la parole). язык универсален, тогда как речь в качестве временного процесса индивидуальна. Каждый индивид говорит по-своему. Но в научном анализе языка мы не касаемся этих индивидуальных различий - мы изучаем социальный факт, подчиненный общим правилам, - правилам, совершенно не зависимым от индивидуальности говорящего. Без таких правил язык не мог бы выполнять свою главную задачу - служить средством коммуникации языкового сообщества.

“Синхроническая” лингвистика имеет дело с постоянными структурными отношениями, “диахроническая” - с явлениями изменчивыми и развивающимися во времени 17. Фундаментальное структурное единство языка можно изучать и проверять двумя способами. Это единство имеет материальную и формальную стороны, проявляющие себя не только в системе грамматических форм, но также в их звуковой системе. Характер языка зависит от обоих этих факторов. Однако структурные проблемы фонологии были исследованы гораздо позднее, чем проблемы синтаксиса или морфологии. Очевидно и несомненно, что существует некая упорядоченность и последовательность в формах речи. Одной из первых задач научной грамматики становится классификация этих форм и их сведение к определенным правилам.

Еще в древности методы такого исследования были доведены до высокой степени совершенства. Современные лингвисты до сих пор обращаются к санскритской грамматике Панини 66, датируемой временем между 350 и 250 гг. до н.э., как одному из величайших памятников человеческого интеллекта. Они признают, что по сей день нет языка, столь совершенно описанного. Древнегреческие грамматики тщательно проанализировали части речи, которые они обнаружили в греческом языке; они также интересовались всякого рода синтаксическими и стилистическими проблемами. Материальный же аспект проблемы оставался неизвестным, и важность его не осознавалась вплоть до начала XIX столетия. Здесь налицо первые попытки научного исследования явления звуковых изменений.

Современное историческое языкознание начинает с исследования постоянных звуковых соответствий. В 1818г. Р.К. Раск показал, что между звуковым составом слов в германских и других индоевропейских языках обнаруживаются регулярные формальные взаимосвязи. В своей “Немецкой грамматике” Якоб Гримм дал систематическое описание соответствий между согласными в германских и других индоевропейских языках. Эти первые наблюдения стали основой современной лингвистики и сравнительной грамматики. Поняты и истолкованы они, однако, были исключительно в историческом смысле. Как раз романтическая любовь к прошлому была для Якоба Гримма источником наиболее глубокого вдохновения. Тот же романтический дух привел Фридриха Шлегеля к его открытию языка и мудрости Индии 18.

Во второй половине XIXв., однако, интерес к лингвистическим исследованиям был продиктован другими интеллектуальными импульсами, и господствующей, стала материалистическая интерпретация языка. Огромные претензии так называемых “младограмматиков 67 имели своей целью доказать, что методы лингвистики стали вровень с методами естествознания. Если лингвистика претендует на статус точной науки, она не должна довольствоваться нечеткими эмпирическими правилами, описывающими отдельные исторические явления. Она должна в этом случае открывать такие законы, которые по своей логической форме были бы сравнимы с общими законами при¬роды. Явления фонетических изменений стали доказательством существования таких законов. Младограмматики отвергали возможность спорадических звуковых изменений: каждое фонетическое изменение, с их точки зрения, неукоснительно следует определенным, неизменяемым правилам. И поэтому задача лингвистики в том, чтобы проследить за всеми явлениями человеческой речи до их глубинных слоев необходимых и не знающих исключений фонетических законов 19.

С совершенно другой стороны подошел к проблеме современный структурализм, развитый в трудах Трубецкого 68 и Пражского лингвистического кружка. Структурализм не отказывается от надежды найти “необходимость” в явлениях человеческой речи: более того, он подчеркивает эту необходимость, настаивает на ней. Но структурализм по-новому определяет само понятие необходимости, понимая его скорее в телеологическом, чем в каузальном смысле. язык не простой агрегат звуков и слов, это система. С другой стороны, его систематический порядок не может быть описан в терминах физической или исторической причинности. Каждая отдельная идиома имеет свою собственную структуру одновременно и в формальном, и в материальном смысле.

При исследовании фонем различных языков обнаруживаются различные типы, которые нельзя подвести под единую форму и жесткую схему. В наборе этих фонем различные языки проявляют собственные своеобразные характеристики. И тем не менее между фонемами данного языка могут быть обнаружены четкие взаимозависимости, пусть не абсолютные, а относительные, гипотетические, а не аподиктические. Мы не можем вывести их a priori из общих логических правил - мы должны полагаться на наши эмпирические данные. Однако даже эти данные внутренне согласованы, раз, обнаружив некоторые основополагающие данные, можно вывести из них другие, неизменно с ними связанные. “II faudrait etudier les conditions de la structure linguistique, distinguer dans les systemes phonologiques et morfologiques ce qui est possible de ce qui est impossible, Ie contingent du necessaire” 20.

Приняв такую точку зрения, придется даже материальную основу человеческой речи, даже звуковые явления изучать новым способом, под другим углом зрения. В самом деле, уже нельзя считать, что существует только материальная основа. Различие между формой и материей оказалось искусственным и неадекватным действительности. Речь - неразложимое единство, не поддающееся делению на два независимых фактора - форму и материю. Именно этот принцип отличает новую фонологию от первых типов фонетики. В фонологии мы изучаем не физические, а значимые звуки.

Лингвистика интересуется не природой звуков, а их семантической функцией. Позитивистские школы XIXв. хранили убеждение, что фонетика и семантика требуют раздельного изучения с помощью различных методов. Звуки речи рассматривались как только физические явления, которые могли быть описаны и действительно описывались в терминах физики или физиологии. С общей методологической точки зрения младограмматиков такая концепция была не только понятной, но и необходимой: ведь их основной тезис - тезис, что фонетические законы не допускают исключений, - базировался на допущении, что фонетические изменения не зависят от нефонетических факторов. Ведь фонетические изменения - не что иное, как изменения артикулярного навыка: они затрагивают фонему в каждом случае, независимо от природы той специфической языковой формы, в которой фонема встречается. Такого дуализма нет в современной лингвистике. Фонетика теперь уже не самостоятельное исследовательское поле, а часть раздела самой семантики: ведь фонема не физическая единица, а единица значения. Ее можно определить как “наименьшую различительную звуковую единицу”.

Среди огромного числа звуковых особенностей высказывания некоторые такие особенности являются значимыми, поскольку они используются для выражения различий в значениях, тогда как другие надинстинктивны. Каждый язык обладает системой фонем, звуков-смыслоразличителей. В китайском языке изменения в высоте звука - одно из наиболее важных средств изменения в значении слов, в то время как в других языках такое из¬менение лишено значимости 21. Из неопределенного множества возможных физических звуков каждый язык отбирает ограниченное число звуков - своих фонем. Однако отбор происходит не на случайной основе - ведь фонемы составляют согласованное целое. Их можно свести к общим типам, к некоторым фонетическим образцам 22. Эти фонетические образцы - самые устойчивые и характерные черты языка.

Сепир подчеркнул тот факт, что каждый язык имеет четкую тенденцию к сохранению в неприкосновенности своих фонетических схем: “Мы должны приписать главные соответствия и расхождения лингвистических форм - фонетических образцов и морфологии - автономному существованию и развитию языка, а не усложняющему действию единичных, рассеянных черт, теснящихся то там, то здесь. язык - это, вероятно, наиболее самодостаточное, самое устойчивое из всех социальных явлений. Его легче вообще уничтожить, чем разложить на отдельные формы 23. Очень трудно, однако, ответить на вопрос, что же в действительности значат эти “отдельные формы” языка. Сталкиваясь с этим вопросом, необходимо решить одну дилемму: приходится избегать двух крайностей, двух радикальных решений, каждое из которых неадекватно ситуации. Если тезис, согласно которому каждый язык имеет свои особые формы, означает, что нет нужды рассматривать какие бы то ни было общие черты человеческой речи, то окажется, что сама мысль о философии языка - воздушный замок. На это, однако, можно возразить, что с эмпирической точки зрения не так важно существование общих черт, как их четкая фиксация.

В древнегреческой философии сам термин “Логос” внушал и определял мысль об изначальном тождестве актов речи и мысли. Грамматика и логика понимались как две различные области знания с одним и тем же предметом. Даже современные логики, в других отношениях очень далеко отошедшие от классической аристотелевской логики, в этом вопросе держатся того же самого мнения. Джон Стюарт Милль69*, основатель “индуктивной логики”, утверждал, что грамматика - элементарнейшая часть логики, поскольку с нее начинается анализ мыслительного процесса.

Согласно Миллю, принципы и правила грамматики - средства, с помощью которых формы языка приходят к соответствию с универсальными формами мысли. Милль, однако, не довольствовался и этим. Он утверждал даже, что определенная система частей речи - система, выведенная из латинской и греческой грамматик, - имеет общую объективную значимость. Различие между разными частями речи, между падежами существительных, наклонениями и временами глаголов, а также функциями причастий было истолковано Миллем как различие в мысли, а не только в словах. “Структура каждого предложения, - заявлял он, - урок логики 24.

Последующее развитие лингвистических исследований делало эту позицию все более несостоятельной. Ведь уже вполне общепризнано, что система частей речи не имеет фиксированного и неизменного характера, что она различна в разных языках. Обнаружилось, кроме того, что даже в тех языках, которые вышли из латыни, есть много таких черт, которые не могут быть адекватно выражены в терминах и категориях латинской грамматики. Изучающие французский язык часто бывают поражены тем, что французская грамматика могла бы приобрести совсем иную форму, если бы не была написана последователями Аристотеля. При этом утверждают, что применение схем латинской грамматики к английскому или французскому языкам привело в результате к серьезным ошибкам и показало наличие серьезных препятствий к беспредпосылочному описанию лингвистических феноменов 25.

Многие грамматические различения, которые мы считаем фундаментальными и необходимыми, теряют свое значение или по крайней мере становятся неочевидными, как только мы начинаем исследовать языки, отличные от индоевропейских. Утверждение, что должна существовать определенная и единая система частей речи, которая рассматривалась бы как необходимая составляющая рациональной речи и мысли, оказалось иллюзией 26.

Все это доказывает с необходимостью, что нужно отказаться от старого понятия “общей и рациональной грамматики”, общей грамматики, основанной на рациональных принципах: необходимо лишь переопределить это понятие, придать ему новый смысл. Втискивать в прокрустово ложе единой системы частей речи все языки - заведомо напрасное дело. Многие современные лингвисты идут так далеко, что возражают против самого термина “общая грамматика”, полагая, что такая грамматика - это скорее идол, чем научный идеал 27. Такая бескомпромиссно радикальная установка разделяется, однако, не всеми, кто изучает эту сферу. Потребовались серьезные усилия, чтобы поддержать и защитить концепцию философской грамматики.

Отто Есперсен написал книгу, специально посвященную философии грамматики, где пытался доказать, что вне, помимо, над синтаксическими категориями, которые зависят от структуры каждого языка в его данном состоянии, существуют некоторые категории, которые не зависят от более или менее случайных факторов в существующих языках. Они универсальны, т.е. применимы ко всем языкам. Есперсен предложил называть эти категории “понятийными” и считал задачей грамматики исследование в каждом случае отношения между понятийными и синтаксическими категориями. Той же точки зрения придерживались и другие исследователи, например, Ельмслев и Брёндаль 28.

Согласно Сепиру, каждый язык содержит необходимые и обязательные категории наряду с другими, более случайного характера 29. Идея общей, или философской грамматики, следовательно, отнюдь не лишается своего значения с развитием лингвистических исследований, хотя и нельзя надеяться на то, что такая грамматика будет создана теми простыми средствами, которые использовались в первых попытках ее осуществления. Человеческая речь выполняет не только универсальную логическую задачу, она выполняет и социальную задачу, которая зависит от специфических социальных условий данного языкового сообщества. Не может быть, следовательно, идентичности, однозначного соответствия между грамматическими и логическими формами.

Эмпирический и описательный анализ грамматических форм ставит иную задачу и ведет к другим результатам, чем структурный анализ, каким он предстает, например, в работе Карнапа “Логический синтаксис языка” 70.

Чтобы отыскать ариаднину нить, которая провела бы нас через сложный и запутанный лабиринт человеческой речи, можно действовать двояко: искать либо логический и систематический, либо хронологический и генетический порядок. Во втором случае пытаются проследить путь от индивидуальных идиом и различных лингвистических типов до сравнительно простых и аморфных языковых стадий. В XIXв. такие попытки часто предпринимались лингвистами, тогда ходячим стало мнение, что человеческая речь до того, как она достигла своей теперешней формы, прошла через ступень, на которой не было определенных синтаксических или морфологических форм.

Языки складывались из простых элементов, из односложных корней. Такую точку зрения предпочитали романтики. А.В. Шлегель 71 предложил теорию, согласно которой язык развился из изначально неорганизованного аморфного состояния. Начиная с этой стадии он последовательно переходил к другой, более совершенной - к изолирующей, агглютинативной, флективной стадиям.

Флективные языки, согласно Шлегелю, - это последний шаг в этой эволюции, это подлинно органичные языки. Полный дескриптивный анализ в большинстве случаев разрушал иллюзии, на которых основывались эти теории. В случае с китайским языком, который приводят в пример, говоря о языках с односложными корнями, очень вероятно, что его настоящая изолирующая стадия предварялась флективной стадией 30.

Мы не знаем языков, лишенных формальных или структурных элементов, хотя выражение формальных отношений, - таких, как различие между субъектом и объектом, между атрибутом и предикатом, - широко варьирует от языка к языку. язык, лишенный формы, - это не только очень сомнительное в историческом смысле построение, но и противоречие в определении. Языки наименее цивилизованных наций отнюдь не были бесформенными: наоборот, в них обнаруживалась очень сложная структура.

А.Мейе, современный лингвист, обладавший обширнейшими познаниями о языках мира, заявлял, что никакое известное наречие не дает ни малейшего представления о том, что такое примитивные языки. Все формы человеческой речи совершенны в той мере, в какой они способны выразить человеческие чувства и мысли с необходимой ясностью. Так называемые языки столь же соответствуют условиям первобытной цивилизации и общей направленности первобытного духа, сколь наши языки - целям нашей изощренной и утонченной культуры 72.

В языках семейства банту, например, каждое существительное принадлежит определенному классу, а каждый такой класс обозначается особой приставкой. Эти префиксы, однако, не принадлежат самим существительным, а повторяются в соответствии со сложнейшей системой согласований и соотнесений во всех других частях предложения, которые относятся к имени существительному 31.

Разнообразие индивидуальных идиом и разнородность лингвистических типов выглядят совсем иначе в зависимости от того, рассматриваются ли они с философской или же с научной точки зрения. Лингвист радуется этому разнообразию; он погружается в этот океан человеческой речи без надежд на то, что измерит его подлинную глубину. Философия всегда шла в противоположном направлении. Лейбниц был убежден, что без Characteristica generalis мы никогда не придем к Scientia generalis. Та же тенденция обнаруживается в современной символической логике. Но даже если бы эта задача была выполнена, философия человеческой культуры все равно сталкивалась бы с той же проблемой.

При анализе человеческой культуры факты надлежит принимать в их конкретной форме, во всем их разнообразии и различиях. Философия языка сталкивается здесь с той же самой дилеммой, что и при изучении любой символической формы. Высшая и по существу единственная задача всех этих форм - это объединение людей. Но ни одна из них не может осуществить такое единение без разделения, разъединения людей. Так, то, что должно было бы способствовать гармонии культуры, становится источником глубочайших разладов и расколов. Такова великая антиномия, диалектика религиозной жизни 32. Такова же и диалекика человеческой речи.

Без речи не может быть сообщества людей; нет, однако, ничего более мешающего такому сообществу, чем различие языков. Миф и религия отказываются признавать такое различение как необходимый и неизбежный факт: они склонны скорее толковать его как ошибку или вину людей, чем как изначальное состояние и природу вещей.

Аналогии библейской легенде о Вавилонской башне обнаруживаются во многих мифологиях. Даже в наши дни человек всегда испытывает глубокое стремление к золотому веку, когда человечество обладало единым языком. Он оглядывается на свое первобытное состояние как на потерянный рай. Также и старая греза о lingua Adamica - “адамовом языке”, реальном языке первых предков человека, языке, который состоит не из условных знаков, а из прямых выражений подлинной природы и сущности вещей, - отнюдь не исчезла полностью даже из сферы философии. Проблема такой lingua Adamica составляла предмет серьезных дискуссий философов и мистиков XVII столетия 33.

Тем не менее подлинное единство языка, если даже таковое и существует, не может быть чем-то субстанциональным - это скорее функциональное единство. Такое единство не предполагает материального или формального тождества. Два различных языка могут представлять собой крайние противоположности как по своим фонетическим системам, так и по системам речи. И это отнюдь не мешает им выполнять те же самые задачи в жизни говорящего сообщества. Важно здесь не разнообразие средств, а их уместность, соответствие цели. Мы можем думать, что эта общая цель с большим совершенством достигается с помощью одного, а не другого лингвистического типа. Даже Гумбольдт, который, вообще говоря, не хотел судить о значимости отдельных идиом, тем не менее рассматривает флективные языки как образец и модель совершенства. Флективная форма была для него die einzig gesetzmassige Form, единственной законосообразной формой, подчиненной строгим правилам 34.

Современные лингвисты от таких суждений предостерегали. Они говорили, что не существует общего и единого стандарта для оценки значимости лингвистических типов. При сравнении типов, конечно, может показаться, что один имеет определенные преимущества перед другим, но обычно более тщательный анализ показывает, что то, что мы считали пороками некоторого типа, компенсируется и уравновешивается другими достоинствами. Если мы хотим понять язык, заявлял Сепир, мы должны покончить с иллюзией, будто наш ум может устанавливать предпочтительные ценности, и привыкнуть рассматривать английский или готтентотский языки с одинаково холодной, хотя и заинтересованной отчужденностью 35.

Коль скоро задача человеческой речи состоит в том, чтобы копировать или имитировать данный или готовый порядок вещей, мы вряд ли можем сохранять такую отчужденность. Мы не можем не прийти к выводу, что из двух или более копий одна может быть лучше других: одна может быть ближе к оригиналу, а другая дальше от него. Если, однако, предоставить речи продуктивную и конструктивную, а не только репродуктивную функцию, дело предстанет в ином свете. В этом случае вовсе не “работа” языка, а его “энергия” будет иметь первостепенное значение. Чтобы измерить эту энергию, нужно изучать сам лингвистический процесс, а не просто анализировать его последствия, продукты и результаты.

Психологи единодушно подчеркивают, что без проникновения в подлинную природу человеческой речи наше знание о развитии человеческого разума останется поверхностным и ущербным. Однако же во всем, что касается методов психологии речи, существует значительная неопределенность.

Изучаем ли мы явления в психологической или фонетической лаборатории или же полагаемся на одни лишь интроспективные методы, неизбежно возникает впечатление, что эти явления столь мимолетны и неустойчивы, что не поддаются никаким усилиям их стабилизировать. В чем же, однако, состоит тогда это основополагающее различие между такой ментальной установкой, которую можно принимать лишенному речи существу-младенцу, еще не научившемуся говорить, или животному, - и другой ментальной установкой, которая присуща взрослому человеку, полностью овладевшему родным языком?

Довольно любопытно, что на этот вопрос легче ответить на основе аномалий в развитии речи. Наше рассмотрение случаев Элен Келлер и Лоры Бриджмен 36 проиллюстрировало тот факт, что в жизни ребенка первоначальное усвоение речевого символизма производит подлиную революцию. С этого момента вся личностная и интеллектуальная жизнь обретают совершенно новую форму. Грубо говоря, это изменение заключается в переходе ребенка от более субъективного состояния к объективному, от всецело эмоциональной установки к теоретической. Те же изменения происходят в жизни любого нормального ребенка, хотя и с меньшей наглядностью. Сам ребенок ясно ощущает все значение нового инструмента своего умственного развития. Он уже не довольствуется обучением путем пассивного восприятия - он принимает активное участие в процессе речи, который оказывается тем самым процессом последовательной объективации. Учительница Элен Келлер и Лоры Бриджмен описала то рвение и нетерпеливость обеих девочек, с какими они, поняв использование имен, настойчиво спрашивали об именах всех окружающих предметов 37.

И это общая черта нормального развития речи. “В начале двадцать третьего месяца, - говорил Д.Р. Мэджор, - у ребенка развивается мания называния всех вещей вокруг: он словно стремится назвать их имена другим людям или привлечь их внимание к интересующим его вещам. Он смотрит на тот или иной предмет, указывает на него рукой, называет его имя, а потом смотрит на взрослого 38. Такое поведение непонятно, если не учитывать первостепенное значение функции именования в умственном развитии ребенка. Если бы ребенок, учась говорить, просто усваивал некоторый словарь, если бы в его уме и памяти запечатлевались огромные массы искусственных и произвольных звуков, это был бы всего лишь механический процесс. Это был бы в таком случае мучительный и скучный процесс, который потребовал бы от ребенка огромных сознательных усилий, осуществляемых с неохотой, поскольку то, что от него требуется, никак не связано с его непосредственными биологическими потребностями.

“Голод по именам”, который в определенном возрасте просыпается в каждом нормальном ребенке и был описан всеми, кто изучал детскую психологию 39, доказывает обратное. Он показывает нам, что мы встречаемся здесь с совсем иной проблемой. Изучая имена вещей, ребенок не просто дополняет список искусственных знаков к предшествующему знанию готовых эмпирических объектов: скорее, он учится формировать понятия об этих объектах, вступать в отношения с объективным миром. С тех пор ребенок обретает твердую почву под ногами. Его туманные, неотчетливые, расплывчатые ощущения и неясные чувствования начинают складываться в новую форму. Они, можно сказать, кристаллизуются вокруг имени как фиксированного центра, фокуса мысли. Без помощи имени каждый новый шаг в процессе объективации подвержен риску потеряться в следующее же мгновение. Первые имена, сознательно используемые ребенком, можно сравнить с тростью слепого, с помощью которой он нащупывает путь. А язык, взятый как целое, становится воротами, открывающими путь в новый мир. Всякий следующий шаг здесь открывает новую перспективу, расширяет и обогащает наш конкретный опыт. Рвение и страстное стремление говорить порождено не одним лишь желанием узнавать и использовать имена, но желанием обнаружить и подчинить себе объективный мир 40.

Изучая иностранный язык, мы сами иногда испытываем нечто похожее на то, что испытывали в детстве. Недостаточно здесь овладеть новым словарем или системой абстрактных грамматических правил. Все это, конечно, необходимо, но лишь на самых первых порах. Если мы не научимся мыслить на новом языке, все наши усилия останутся бесплодными. И во многих случаях это требование оказывается крайне трудно выполнить. Лингвисты и психологи часто задаются вопросом: как это возможно, чтобы ребенок своими силами решил задачу, которая взрослому не по силам. Возможно, на этот головоломный вопрос мы сможем ответить, обратившись к нашему прежнему анализу. На позднейшей и более продвинутой стадии нашей сознательной жизни мы никогда не можем повторить процесс, который впервые ввел нас в мир человеческой речи. При той остроте восприятий, подвижности и гибкости нашего раннего детства этот процесс имеет совершенно другое значение. Реальная трудность, как это ни парадоксально, состоит не столько в изучении нового языка, сколько в забывании старого. Мы ведь не находимся более в условиях, в которых находится ребенок, впервые получающий понятие об объактивном мире. Для взрослого объективный мир всегда имеет определенную форму в результате речевой деятельности, которая в известном смысле определяет все другие виды деятельности. Наши восприятия, интуиция и понятия сращены с терминами и формами речи родного языка. Чтобы освободиться от связей между словами и вещами, требуются огромные усилия; однако при изучении нового языка усилия по разделению этих двух элементов просто необходимы. Преодоление этой трудности всегда означает новый и важный шаг в обучении языку.

Проникновение в “дух” нового языка всегда порождает впечатление приближения к новому миру - миру со своей собственной интеллектуальной структурой. Это подобно путешествию-открытию чужой страны, и самое большое обретение от такого путешествия - то, что свой собственный родной язык предстает в новом свете. “Wer fremde Sprachen nicht kennt, weiB nichts von seiner eigenen”, - говорил Гёте 41. Кто не знает иностранного языка, не знает и своего собственного, ибо ему не дано знать его специфическую структуру и отличительные особенности. Сравнение различных языков показывает также, что нет точных синонимов. Соотносительные термины двух языков редко приложимы к одним и тем же предметам или действиям. Они покрывают различные поля, которые, взаимопроникая, создают многоцветную картину и различные перспективы нашего опыта.

Это становится особенно ясно при рассмотрении методов классификации, используемых в различных языках, в частности, принадлежащих различным лингвистическим типам. Классификация - фундаментальная черта человеческой речи. Сам акт деноминации зависит от процесса классификации. Дать имя предмету или действию - значит отнести его к некоторому классу понятий. Если бы это отнесение предписывалось самой природой вещей, оно было бы единым и единообразным. Однако имена, которые используются в человеческой речи, невозможно истолковать одним неизменным способом. Они не относятся к субстанциальным вещам, независимым, самостоятельно существующим сущностям. Скорее, они определяются человеческими интересами и целями. Но ведь эти интересы неустойчивы и непостоянны. Однако эти классификации в человеческой речи не случайны: они основаны на некоторых постоянных и повторяющихся элементах нашего чувственного опыта. Без таких повторений у наших лингвистических понятий не было бы никакой точки опоры, никакого фундамента. Однако сочетание и отбор перцептивных данных зависят от свободного выбора рамок референции. Конечно, не существует жесткой и заранее раз и навсегда установленной схемы, согласно которой происходит расчленение и подрасчленение нашего опыта. Даже в родственных и близких по общей структуре языках мы не находим одинаковых имен. Еще Гумбольдт подчеркивал, что в греческом и латинском языках термины, обозначающие луну, не выражают одинаковые замысел и понятие, хотя и относятся к тому же самому объекту. Греческий термин (men) обозначает функцию луны “измерять” время; латинский термин (luna, luc-na) обозначает лунный свет или блеск. Очевидно, что здесь внимание направляется и сосредоточивается на двух совершенно разных чертах объекта. Однако сам акт концентрации и сосредоточения в обоих случаях один и тот же. Имя объекта не претендует на выражение его природы, оно не направлено на то, чтобы быть его (pwei ov, давать нам истину вещи. Функция имени всегда ограничивается тем, чтобы подчеркнуть отдельные аспекты вещи, и именно этим ограничением, обозначением пределов определяется ценность имени. функция имени вовсе не в том, чтобы исчерпывающе соотнести имя с конкретной ситуацией, а как раз в том, чтобы отобрать, выделить только один какой-то аспект.

Выделение этого аспекта - вовсе не негативный, а позитивный акт. Ибо в акте именования мы отбираем из множества рассеянных чувственных данных некоторые устойчивые центры восприятия. Эти центры не совпадают с центрами логической или научной мысли. Термины обыденной речи измеряются иными стандартами, нежели те, что выражают научные понятия. При сравнении обыденной речи с научной терминологией всегда выявляется некоторая неточность, туманность; почти все слова обыденной речи столь неотчетливы и неопределенны, что не проходят испытание логическим ана¬лизом. Однако вопреки этому неизбежному и неустранимому недостатку наши обыденные термины и названия — важные вехи на пути к научным понятиям, концептам: именно в этих терминах мы впервые получаем объективную или теоретическую точку зрения на мир. Такая точка зрения не просто “дана”: это результат конструктивных интеллектуальных усилий, который не может быть достигнут без постоянного содействия языка.

Вместе с тем эту цель нельзя достичь разом: подъем к высшим уровням абстракции, к более общим и всеохватывающим именам и идеям - тяжелая и трудоемкая задача. Анализ языка снабжает нас богатым материалом для изучения мыслительных процессов, которые в конечном счете приводят к решению этой задачи. Человеческая речь развертывается, эволюционирует от сравнительно конкретного ко все более абстрактному состоянию. Первые названия всегда конкретны: они относятся к пониманию отдельных фактов или действий. Все оттенки и нюансы нашего кон¬кретного опыта описываются детально и обстоятельно, но они не включаются в общий род.

В работе Хаммер-Пургшталя перечисляются все названия аравийского верблюда. Не менее пяти-шести тысяч терминов используются для этого описания, но ни один из них не дает общего биологического понятия. Все эти термины фиксируют конкретные детали, относящиеся к форме, величине, цвету, возрасту, походке животного 42. Эти подрасчленения весьма далеки от какой-либо научной или систематической классификации - они служат совсем иным целям. Во многих языках американских индейских племен обнаруживается поразительное разнообразие терминов для обозначения отдельных действий, например, ходьбы или нанесения ударов. Такие термины по отношению друг к другу находятся скорее в отношении противопоставления, чем соподчинения. Удар кулаком нельзя описать теми же терминами, что и удар ладонью, удар же, нанесенный оружием, требует другого названия, чем удар кнутом и розгой 43.

В своем описании языка бакаири - разговорного наречия индейского племени в Центральной Бразилии - Карл фон Штейнен сообщал, что каждый вид попугаев или пальмовых деревьев имел здесь свое отдельное название, тогда как общих названий для выражения рода “попугай” или “пальма” не было. “Бакаири, - утверждал он, - так поглощены множеством частных понятий, что у них нет никакого интереса к общим характеристикам. Они подавлены обилием материала и не могут экономно управиться с ним. Денег (новых слов и выражений) у них немного, но при том они скорее богачи, чем бедняки” 44. Так что в действительности не существует единого способа для определения богатства или бедности того или иного наречия. Каждая классификация вызывается и направляется особыми потребностями, а эти потребности, конечно, варьируются сообразно с условиями человеческой социальной и культурной жизни. В первобытных цивилизациях интерес к конкретным и частным аспектам вещей по необходимости преобладает. Человеческая речь всегда соответствует тем или иным формам человеческой жизни и соизмерима с ними. Интерес к “универсалиям” не только невозможен, но и не нужен индейскому племени. Его членам достаточно - и это гораздо более важно - различать некоторые видимые и осязаемые черты объектов. Во многих языках круглые вещи нельзя рассматривать так же, как квадратные или продолговатые, ибо они принадлежат различным родам, для различения которых используются особые языковые средства, например приставки.

В языках семейства банту до двадцати классов существительных. В языках американских индейских племен, например алгонкинцев, некоторые предметы относятся к одушевленному роду, другие - к неодушевленному. Нетрудно догадаться, что такое различение очень интересно и жизненно важно для первобытного разума, и легко понять, почему так происходит. Это яркое различие действительно поражает нас гораздо сильнее, чем то, что зафиксировано в наших абстрактных логических именах классов. Тот Же самый постепенный переход от конкретных к абстрактным названиям можно исследовать на материале названия качеств вещей. Во многих языках обильно представлены названия цветов. Каждый отдельный оттенок данного цвета имеет свое особое имя, тогда как наши общие термины - голубой, зеленый, красный и т.д. - отсутствуют. Названия цветов варьируют в зависимости от природы объектов: одно Слово, обозначающее серый цвет, может быть использовано, когда речь идет о шерсти или гусе, другое - о лошадях, третье - о скоте, и, наконец, совсем иные - когда речь идет о волосах человека и некоторых животных 45. То же относится и к категории числа: различные числительные пред¬назначены для соотнесения с различными классами объектов 46. Восхождение к универсальным понятиям и категориям происходило, таким образом, очень медленно в развитии человеческой речи, но каждый новый шаг в этом направлении вел к более глубокому охвату, к лучшей ориентации и организации мира наших восприятий.

Примечания

  1. Muller F.Max. Contributions to the Science of Mythology. L.: Loncmans, Green & Co, 1897. I, 68 ss; Lectures on the Science of Religion. N.Y.: Charles Scribner's Sons, 1893. P. 118 s.
  2. См. выше, гл. VII.
  3. См.: Ogden C.K., Richards I.A. The Meaning of Meaning. N.Y., 1923. (5th ed. N.Y., 1938)
  4. Empedocles. Fragment 335. See: Burnet John. Early Greek Philosophy. London; Edinburgh: A. & C.BIack, 1892. Bk. II. P. 232.
  5. См.: Pott A.F. Etymologische Forschungen aus dem Gebiete der indo-germanischen Sprachen, 1833 ff.
  6. См.: Schleicher A. Die Darwinsche Theorie und die Sprachwissenschaft. Weimar, 1873.
  7. См. точки зрения В.Кёлера и Г.Ревеса, цитированных выше (гл. III).
  8. Впервые эта теория была выдвинута Есперсеном в кн.: Jespersen. Progress in Language. L., 1894; Idem. Language, its Nature, Development and Origin. L.,; N.Y., 1922. P. 418, 437 ss.
  9. Laguna Grace de. Speech. Its Function and Development. New Haven; Yale University Press, 1927. P. 260 s.
  10. Gardiner A/on H. The Theory of Speech and Language. Oxford, 1932. P. 118s.
  11. Paul H. Prinzipien der Sprachgeschichte. Halle, 1880. Кар. I. (Русск. пер.: Пауль Г. Принципы истории языка. М., 1960. Гл.1.)
  12. Bloomfield L. Language. N.Y.: Holt & C., 1933. P. 17 ss.
  13. Humboldt's Gesammelte Schriften. Berlin: Academie. Vol. VII, Pt. I. (Berlin, 1836—1839).
  14. Humboldt. Op. cit. P. 46 f. Более подробный очерк теории Гумбольдта дан в моей Philosophic der symbolischen Formen, I, 98 ff.
  15. См., например: Jespersen J.O. The Philosophy of Grammar. N.V.: Holt & Co., 1924. P. 30 s.
  16. См.: Haldane J.B.S. The Causes of Evolution. N.Y.; London, 1932.
  17. См. опубликованные посмертно лекции Фердинанда де Соссюра под заглавием “Cours de linguistique generale”. Paris, 1915; (2""' ed. 1922). (См. русск. перев. в кн.: Соссюр Ф. де. Труды по языкознанию. М., 1977.)
  18. Dber die Sprache und Weisheit der Inder. 1808.
  19. Эта программа была развита, например, О.Остгофом и К.Бругманом в “Морфологических исследованиях” (Osthoff H., Brugmann К. Mo'pholo-gische Untersuchungen. Leipzig, 1878). Подробнее см.: Bloomfield. Op. cit. Chaps. I, XX, XXI.
  20. “Следует изучать, - писал В.Брёндаль, формулируя программу этого нового структурализма, - условия лингвистических структур, отли¬чать в фонологических и морфологических системах то, что возможно, от того, что невозможно, случайное от необходимого”. Brondal V. Structure et variabilite des systeme morphologiques // Scientia. Aout. 1935. P. 119. Подробнее о проблемах и методах современного лингвистического структурализма см. статьи, опубликованные в “Трудах Пражского лингвистического кружка” (Travaux du cercle linguistique de Prague, 1929 ff., особенно: Pos H.F. Perspectives du structuralisme / Travaux. 1929. P. 71 ff. Эбщий очерк истории структурализма дал Роман Якобсон (Jakobson R. La Scuola Linguistica di Praga // La cultura Anno XII. P. 633 ss.).
  21. В семействе индоевропейских языков шведский - единственный, насколько я знаю, в котором высота тона или ударение имеют определен¬ную семантическую функцию. В некоторых шведских словах восходящий или нисходящий тон совершенно меняет значение.
  22. Подробнее см.: Bloomfield. Op. cit. Chaps. V-VI.
  23. Sapir. Language. P. 220. О различии между фонетикой и фонологией см.: Trubetzkoy. La phonologic actuelle // Journal de phychologie. P., 1933. Vol. XXX. Согласно Трубецкому, задачи фонетики - изучать материальные факторы звуков человеческой речи, колебания воздуха, соответствующие различным звукам или звукоподражающим движениям говорящего, фоно¬логия же, вместо того чтобы изучать физические звуки, изучает “фонемы”, т.е. конститутивные элементы языкового значения. С точки зрения фонологии, звук есть только “материальный символ фонемы”. Сама фонема “не-материальна”, поскольку значение не может быть описано в терминах физики или физиологии.
  24. В основу следующего параграфа положена моя статья “Влияние языка на развитие научной мысли”. См.: Cassirer E. The Influence of Language upon the Development of Scientific Thought // Journal of Phylosophy, XXXIX. N. 12. June, 1942. P. 309-327.
  25. См.: Brunot F. La pensee et la langue. Paris, 1922.
  26. Подробнее см.: Bloomfield. Op. cit. P. 6 ff.; Sapir. Op. cit. P. 124 ss.
  27. См., например: Vendryes. La language. Paris, 1922. P. 193.
  28. См.: Hjelmslev. Principes de grammaire generale. Copenhagen, 1928. Brondal. Ordklassarne (Resume: Les parties du discours, partes orationis. Copenhagen, 1928).
  29. Sapir. Op. cit. P. 124 ss.
  30. См.: Karlgren В. Le Proto-Chinois, langue flexionelle // Journal asia-tique. 1902.
  31. Более подробно см.: Meinhof С. Grundzuge einer vergleichenden Grammatik der Bantu-Sprachen. Berlin, 1906.
  32. См. выше, гл. VII.
  33. См., например, Лейбниц,. Новые опыты о человеческом разуме. Кн. III. Гл.2.
  34. Humboldt. Op. cit. VII. Pt. II. P. 162.
  35. Sapir. Op. cit. P. 130.
  36. См. выше, гл. III.
  37. См. выше, гл. III.
  38. Major David R. First Steps in Mental Growth. N.Y.: Macmillan, 1906. P. 321 ss.
  39. См., например: Stern, Clara und William. Die Kindersprache. Leipzig, 1907. P. 175 ss.
  40. Более подробное обсуждение этой проблемы см. в ст.: Cassirer E. Le language et la construction du monde des objets // Journal de Psychologie. XXXe Annee, 1933. P. 18—44.
  41. Goethe. Spruche in Prosa // Werke. XLII. Pt. II. S. 118.
  42. См.: Hammer-Purgstall. Wiener Academie, Philosoph.-hystorisch. Klass. Bde. VI-VII, 1855 f.
  43. Подробнее см. в: Phylosophie der symbolischen Formen, I. P. 257 ff.
  44. Steinen K. von den. Unter den Naturvolkern Zentral-Brasiliens. S. 81.
  45. См. примеры, приводимые Есперсеном: Jespersen. Language. P. 429.
  46. Подробнее см.: Philosophic der symbolischen Formen, I. S. 188 ff.