19 Второй наиболее общей проблемой

 в раздел Оглавление

«Учение об эмоциях»

19

Второй наиболее общей проблемой, с точки зрения которой мы должны подвести итоги нашему исследованию последних оснований старой и современной картезианской психологии страстей, является проблема связей, зависимостей и отношений между страстями и остальной телесной и духовной жизнью человека. Эта проблема непосредственно связана с только что рассмотренной проблемой развития и специфических особенностей человеческих чувствований. Как мы уже видели, в ней на первый план выдвигается вопрос о причинном объяснении эмоций.

Истинное знание возможно только как причинное знание. Без него невозможна никакая наука. Выяснение причин принадлежит, как замечает Джемс, к исследованию высшего порядка, оно образует высшую ступень в развитии науки. Естественно поэтому, что и в психологии страстей, начиная с Декарта и кончая Джемсом и современными исследователями, проблема причинного объяснения человеческих чувствований выдвигается как центральная и основная проблема учения о страстях.. Как же возможно причинное рассмотрение фактов эмоциональной жизни человека? Мы уже упоминали язвительное замечание Шпрангера, одного из виднейших представителей описательной психологии, о том, что причинное объяснение, даваемое объяснительной психологией, чрезвычайно напоминает знаменитую пародию Сократа на неадекватное объяснение. Этот пример может служить парадигмой в нашем рассмотрении проблемы причинности в картезианской и спинозистской психологии страстей и в их современных ответвлениях.

Как мы стремились показать выше, возможность причинного объяснения эмоций покупается Джемсом и Ланге очень дорогой ценой - ценой полного отказа от всякой осмысленной связи эмоций с остальной психической жизнью человека. То, что теория выигрывает таким образом в установлении, по мнению ее авторов, истинной причинной связи между физиологическими проявлениями и эмоциональными переживаниями, она теряет в возможности установить какую-либо понятную и осмысленную связь между чувством как функцией личности и всей остальной жизнью сознания. Не удивительно поэтому, что приводимое этой теорией причинное объяснение резко противоречит нашему непосредственному переживанию, действительной связи эмоций со всем внутренним содержанием нашей личности. Непосредственно переживаемая связь, выдвигаемая основателями описательной психологии как основа всякого постижения фактов духовного, исторического и общественного порядка, действительно неизбежно должна сделаться предметом совершенно особой науки, если причинное объяснение того типа, которое содержится в теории Джемса - Ланге, является единственно возможным в объяснительной психологии.

«От всех изложенных выше затруднений, - говорит Дильтей, - освободить нас может лишь развитие науки, которую я, в отличие от объяснительной и конструктивной психологии, предложил бы называть описательной и расчленяющей. Под описательной психологией я разумею изображение единообразно проявляющихся во всякой развитой человеческой душевной жизни составных частей и связей, объединяющихся в одну единую связь, которая не примышляется и не выводится, а переживается. Таким образом, этого рода психология представляет собой описание и анализ связи, которая дана нам изначально и всегда в виде самой жизни. Из этого вытекает важное следствие. Предметом такой психологии является планомерность связи развитой душевной жизни. Она изображает эту связь внутренней жизни в некоторого рода типическом человеке» (1924, с.17- 18).

«Единообразие, составляющее главный предмет психологии нашего века, относится к формулам внутреннего процесса. Могучая по содержанию действительность душевной жизни выходит за пределы этой психологии. В творениях поэтов, в размышлениях о жизни, высказанных великими писателями, как Сенека, Марк Аврелий, Блаженный Августин, Макиавелли, Монтень, Паскаль, заключено такое понимание человека во всей его действительности, что всякая объяснительная психология остается далеко позади» (там же, с.18).

Таким образом, открытая объяснительной психологией возможность причинного объяснения эмоций настолько исключает по своему существу возможность исследования переживаемой внутренней душевной связи эмоций, настолько закрывает двери к исследованию их содержания, что остается либо признать непосредственное свидетельство внутреннего опыта, переживаемое ежеминутно каждым человеком, за не имеющую никакого научного значения иллюзию, либо развить построенную на совершенно противоположных принципах вторую психологию, которая ценой отказа от причинного объяснения сумеет постигнуть внутреннюю связь «могучей по содержанию» действительности наших чувств со всей остальной внутренней жизнью личности.

Это обстоятельство не могли не заметить сами авторы органической теории, гордые открытой ими возможностью причинного объяснения.

«Я не сомневаюсь, -говорит Ланге, - что мать, оплакивающая смерть своего ребенка, будет возмущаться, может быть, даже негодовать, если ей скажут, что то, что она испытывает, есть усталость и вялость мускулов, холод в обескровленной коже, недостаток силы у мозга к ясным и быстрым мыслям - только все это освещено воспоминанием о причине, вызвавшей указанные явления. Однако горюющей матери нет никакого основания возмущаться: ее чувство одинаково сильно, глубоко и чисто, из какого бы источника оно ни истекало» (1896, с.57).

Сказанные слова, пожалуй, самые простые, самые человечные и самые глубокие изо всего содержащегося в этом маленьком этюде. Несмотря на то что они говорят о банальном примере из школьных учебников психологии, они содержат глубочайшую проблему. В основе ее лежит несомненный для самого Ланге факт, требующий научного объяснения. Негодование и возмущение матери непосредственно вытекает из самого несомненного, самого очевидного сознания своего горестного переживания. Неужели оно, это непосредственное переживание горя, должно быть признано целиком и полностью ложным? Почему в таком случае мать, оплакивающая смерть ребенка, чувствует горе, а не «усталость и вялость мускулов и холод в обескровленной коже»?

Мы так подробно остановились на этом банальном примере, потому что он в наших глазах приобретает принципиальное значение, равного которому мы не могли бы признать ни за каким другим моментом рассматриваемой теории. В сущности говоря, воображаемую тяжбу матери, потерявшей сына, с механистической психологией продолжает уже в действительности вся описательная психология. Ее начальный и конечный пункты, весь смысл ее существования, единственное основание ее правоты, которого не может оспаривать ни один психолог, может быть, даже ни один человек, переживший когда-либо реальное горе, составляют тот факт, мимо которого с такой легкостью и чувством превосходства проходит Ланге. Вот уж поистине, если факты не согласуются с теорией, тем хуже для фактов.

Переживание горя есть факт живой и осмысленный. Сам Ланге понимает, что его нельзя счесть за не существующий в действительности призрак, за бред расстроенного воображения. Ведь он же не допускает сомнения в том, что мать, узнавшая о том, какое истолкование получает ее горе в свете периферической теории, будет возмущаться и негодовать, т.е. будет реагировать эмоционально. Возмущение и негодование - такие же несомненные эмоции, как и горе, хотя бы они и проявлялись в совершенно других мускульных и кожных ощущениях. эмоции, возникающие из психических причин, по Ланге, ничем существенным не отличаются от подлинных эмоций, вызываемых физическим воздействием. Следовательно, переживание горя, способное вызвать у матери реальные эмоции гнева и негодования, есть самый доподлинный, самый реальный, самый неоспоримый факт психологической жизни.

Научная задача заключается в том, чтобы дать причинное объяснение этой непосредственно переживаемой связи. Здесь именно и сказывается окончательное банкротство современной психологии эмоций, распадающейся при первом столкновении с самым банальным, простым случаем человеческого чувства на две ничего не знающие друг о друге части, из которых одна не находит ничего лучшего, как повторить сократовскую пародию на причинное объяснение. Другая беспомощно разводит руками перед горем матери, не умея научно понять ту непосредственно испытываемую связь чувства с остальной жизнью сознания, которая придает ему смысл и значение, объявляя эту связь выходящей за пределы научного познания. В первом случае, следуя за объяснительной психологией, надо вырвать с корнем всякие свидетельства непосредственно внутреннего опыта и - «рассудку вопреки, наперекор стихиям» - рассматривать плачущее существо, согласно картезианскому правилу, как бездушный автомат, измеряя силу, глубину и чистоту его мускульных и кожных ощущений и утешаясь на развалинах живой психологической жизни сомнительным утешением, что эти ощущения могут быть такими же сильными, глубокими и чистыми, как и самая безграничная печаль. Во втором случае, идя вслед за описательной психологией, нам не остается другой возможности, как отказаться от гордого желания научного познания и объяснения и непосредственно слиться с плачущей матерью, полностью перенестись в ее душевное состояние, вчувствоваться в переживаемую ею скорбь и объявить это простое сочувствие постороннего прохожего человека новой психологией, которая, наконец, способна превратить наши познания психической жизни в науку о духе.

В первом случае для того, чтобы сохранить жизнь чувства, мы должны отказаться от его смысла. Во втором случае, чтобы сохранить переживание и его смысл, мы одинаково должны отказаться от жизни. В обоих случаях мы одинаково должны отказаться от всякой надежды когда-либо научно постигнуть человека и настоящее значение его внутренней жизни.

Путь объяснительной психологии эмоций, который заводит нас в тупик бессмысленного причинного объяснения, мы уже исследовали тщательно и подробно. Он известен нам во всех своих точках, и к нему можно более не возвращаться. Коротко проследим путь, ведущий к другому тупику - к отказу от всякого причинного объяснения и к признанию абсолютной безжизненности чувства, т.е. путь описательной психологии эмоций. Описательная психология эмоций начинается с вопроса о природе высших чувствований. Представляют ли высшие эмоции сложные комбинации и модификации элементарных или нечто новое, что требует совершенно особого научного подхода? Описательная психология принимает в качестве основной предпосылки вторую часть дилеммы, выдвигая интенциональность высших чувствований, их направленность, их осмысленную понятную связь со своим объектом как главнейшее отличительное свойство. Без осмысленной связи с объектом, непосредственно переживаемой нами, высшее чувствование перестает быть самим собой.

В одной из ранних работ Шелер именно на этом основывает проводимое им различение между высшими и низшими чувствами. Связь низших чувств с объектами оказывается всегда опосредованной, устанавливаемой последующими актами отнесения. Этому чувству не имманентна никакая направленность. Иногда приходится даже отыскивать предмет нашей печали. Напротив, высшее чувство всегда направлено на нечто совершенно так же, как представление. Это осмысленный процесс, принципиально доступный только пониманию, в то время как элементарные чувственные состояния допускают лишь констатирование н каузальное объяснение.

Когда я радуюсь или печалюсь, переживания ценности вызывают определенные чувства. Интенциональными в строжайшем смысле, как указывал уже Ф. Брентано, являются любовь и ненависть. Мы любим не о чем-либо, а что-либо.

Таким образом, высшие чувствования требуют не констатирующего и каузально-объясняющего психологического исследования, но только понимающей психологии, не имеющей другой цели, кроме постижения непосредственно переживаемых связей. Переживание ценности вызывает определенные высшие чувствования не по логической связи между тем и другим, наподобие связи, объединяющей в силлогизме посылки и заключения. Связь здесь оказывается телеологической. Природа сознательной жизни организована таким образом, что я отвечаю радостью на все переживаемое, как имеющее известную ценность, что тем самым моя воля побуждается к соответствующим стремлениям. Эта связь допускает только понимание, соединенное с переживанием ее целесообразности; напротив, для нас остается непонятной та связь, согласно которой сладкое вызывает удовольствие, а горькое - неудовольствие. Эти связи я могу только принять как факты, которые сами по себе не являются для меня понятными.

Принципиальная непонятность основных, или примитивных, чувствований, как мы уже упоминали, составляет один из краеугольных камней карте зианского учения о страстях. Декарт утверждает, что печаль и радость как страсти не только отличны от боли и удовольствия как ощущений, но и могут быть полностью отделены от них. Можно себе представить, что боль будет переживаться с тем же эмоциональным безразличием, как самое обычное ощущение. Можно даже удивляться тому, что боль так часто сопровождается печалью, а удовольствие - радостью. Можно удивляться тому, что голод, это простое ощущение, и аппетит, это желание, так интимно связаны между собой, что всегда сопутствуют друг другу. Современная описательная психология эмоций, таким образом, только повторяет устами Шелера старый картезианский тезис о полной бессмысленности элементарных эмоций, принципиально исключающих всякую возможность их понимания, утверждая привилегию только в отношении высших чувствований. Учение об интенциональной природе высших чувствований, развитое Брентано, Шелером, А. Пфендером, М. Гейгером и другими, заложило основы современной психологии эмоций.

С помощью этого учения описательная психология эмоций пытается преодолеть зашедшую в тупик натуралистическую теорию чувства, которая склонна рассматривать высшие чувствования как комплекс или продукт развития более простых психических элементов. Ошибку данной теории Шелер видит не в том, что она неверно объясняет факты из жизни высших чувствований, а в том, что она просто не видит этих феноменов, слепа по отношению к ним. Если бы натуралистическая теория просто видела феномены святой или душевной любви, она бы вместе с тем видела, что их никак нельзя ни понять из любых фактов, относящихся к сфере витальной любви, ни вывести из них. Но в том и заключается основной недостаток этого и других мнений натуралистической теории: вся ее установка делает ее слепой к тому, что в ходе развития жизни человека возникают совершенно новые акты и качества, что они могут постоянно возникать, что эти качества представляются нам возникшими в самом существенном содержании скачкообразно и никогда не могут рассматриваться как простое, постепенное развертывание старых форм, как это допустимо по отношению к телесной организации живого существа. Установка натуралистической теории делает ее слепой по отношению к тому, что в ходе жизненного развития могут выступать принципиально новые и более глубокие ступени бытия и ценности и на их основе могут развиваться новые области объектов и ценностей для саморазвивающейся жизни, что только по мере развития жизни эти новые области бытия и ценности начинают раскрывать и заключать в себе всю полноту определяющих их качеств. Каждое новое качество означает для этой Теории новую иллюзию. Она, как и всякая натуралистическая философия, представляет собой принципиальную спекуляцию, играющую на понижение.

В жизни чувств описательная психология находит самый глубокий и живой объект.

«Тут мы видим перед собой подлинный центр душевной жизни. Поэзия всех времен находит здесь свои объекты. Интересы человечества постоянно обращены в сторону жизни чувств. счастье и несчастье человеческого существования находятся в зависимости от нее, поэтому-то психология XVII в., глубокомысленно направившая свое внимание на содержание душевной жизни, и сосредоточилась на учении о чувственных состояниях - ибо это и были ее аффекты» (В. Дильтей, 1924, с.56).

В. Дильтей исходит из того, что чувственные состояния настолько же упорно противостоят расчленению, насколько они важны и центральны. Наши чувства по большей части сливаются в общие состояния, в которых отдельные составные части уже неразличимы. Наши чувства, как и побуждения, не могут быть произвольно воспроизведены или доведены до сознания. Возобновлять душевные состояния мы можем только так, что экспериментально вызываем в сознании те условия, при которых соответствующие состояния возникают.

«Из этого следует, что наши определения душевных состояний не расчленяют их содержания, а лишь указывают на условия, при которых наступают данные душевные состояния. Такова природа всех определений душевных состояний у Спинозы и Гоббса. Поэтому нам надлежит прежде всего усовершенствовать методы этих мыслителей. Определение, точная номенклатура и классификация составляют первую задачу описательной психологии в этой области. Правда, в изучении выразительных движений и символов представлений для душевных состояний открываются новые вспомогательные средства: в особенности сравнительный метод, вводящий более простые отношения в чувства и побуждения животных и первобытных народов, позволяет выйти из пределов антропологии XVII в. Но даже применение этих вспомогательных средств не дает прочных точек опоры для объяснительного метода, стремящегося вывести явления данной области из ограниченного числа однозначно определяемых элементов» (там же, с.57).

Здесь Дильтей допускает логически никак не оправдываемое смешение трех положений, которые совпадают в практических выводах, но которые с теоретической стороны не только не могут быть объединены, но, напротив, представляют самый яркий образец внутренне противоречивой анекдотической логики. Во-первых, он устанавливает, что фактические попытки объяснения жизни наших чувств находятся между собой в состоянии борьбы, выхода из которой решительно не предвидится. Уже основные вопросы об отношении чувств к побуждениям и воле и об отношении качественных чувственных состояний к сливающимся с ними представлениям не допускают убедительного решения. Таким образом, объяснительная психология чувств оказывается фактически несостоятельной и еще не осуществленной на деле.

Фактическую неудачу объяснительной психологии чувств Дильтей сейчас же делает основанием для заключения о ненужности и невозможности объяснять чувство. Если бросить взгляд, говорит он, на поразительно богатую у всех народов литературу, касающуюся душевных состояний и страстей человеческих, то нельзя не увидеть, что все плодотворные и освещающие эту область положения не нуждаются в подобного рода объяснительных допущениях. В них описываются лишь сложные и выдающиеся формы процессов, в которых упомянутые различные стороны связаны друг с другом, и нужно только достаточно глубоко войти в анализ видных фактов в этой области, чтобы убедиться в бесполезности здесь таких объяснительных гипотез. Дильтей ссылается в доказательство этой мысли на пример эстетического наслаждения, вызываемого художественным произведением и характеризуемого большинством психологов как состояние удовольствия. Но эстетик, говорит он, исследующий действия различного рода стилей в различных художественных произведениях, окажется вынужденным признать недостаточность такого понимания. Стиль какой-нибудь фрески Микеланджело или баховской фуги вытекает из настроения великой души, и понимание этих произведений искусства сообщает душе наслаждающегося определенную форму настроения, в которой она расширяется, возвышается и как бы распространяется (там же, с.51-58).

Если фактическую несостоятельность объяснительной психологии эмоций Дильтей смешивает с принципиальной бесполезностью объяснительных гипотез в этой области и с принципиальной невозможностью причинного объяснения высших форм настроения, в которых душа расширяется, возвышается и как бы распространяется, то сейчас же вслед за этим он возвращается снова к фактическому положению вещей и готов признать, что объяснительная психология еще просто не созрела для решения проблемы чувств и что, следовательно, описательная психология  должна подготовить и расчистить для нее путь. В этом его третье положение. Поэтому, говорит Дильтей, область душевной жизни в действительности еще не созрела для полной аналитической обработки. Необходимо, чтобы до того описательная и расчленяющая психология завершили свою задачу на частностях. Таким образом, смешение трех различных по содержанию утверждений удивительно напоминает логику анекдота, приводимого Фрейдом в его исследовании остроумия. Женщина, которую соседка обвиняет в том, что она разбила одолженный у нее горшок, приводит в свое оправдание для большей убедительности три аргумента сразу: во-первых, говорит она, я у тебя не брала никакого горшка; во-вторых, когда я взяла его, он уже был разбит; в-третьих, я тебе его вернула совершенно целым.

В. Дильтей говорит: во-первых, объяснительная психология не дала до сих пор удовлетворительного объяснения жизни наших чувств; во-вторых, такое объяснение совершенно бесполезно, не нужно и вообще не может быть дано; в-третьих, объяснительная психология сумеет дать это объяснение после того, как описательная психология завершит до конца задачу расчленения и анализа.

Такое же смешение разнородных по содержанию положений заключается и в позитивной программе исследования, которую Дильтей намечает для описательной психологии чувств. Исследование должно двигаться преимущественно по трем направлениям. Оно отображает основные типы течения душевных процессов. То, что великие поэты, в особенности Шекспир, дали нам в образах, оно стремится сделать доступным для анализа понятия. Оно выделяет некоторые основные отношения, проходящие через жизнь чувств и побуждений человека, и пытается установить отдельные составные части состояний чувств и побуждений (там же, с. 58). Преимущество описательного и расчленяющего метода перед объяснительным Дильтей видит в том, что он ограничивается рассмотрением разрешимых задач. Очевидно, задача объяснительной психологии чувства кажется ему неразрешимой. Горшка вообще не было - ни разбитого, ни целого, несмотря на то что мы только что утверждали, что горшок был взят разбитым и возвращен в целости.

Этого противоречия избегает другой исследователь, Мюнстерберг, который столь же отчетливо, как Дильтей и многие другие, проводит различение между каузальной и телеологической психологией как двумя самостоятельными и равноправными науками. Эта идея, подсказанная всем историческим ходом развития современной психологии, созрела одновременно у различных исследователей: так яблоки, по словам Гёте, падают одновременно в разных садах. Но Мюнстерберг последовательнее Дильтея, и, хотя всю свою конкретную работу он посвятил разрешению задач объяснительной психологии, тем не менее он с наибольшей полнотой развил программу и план исследования описательной психологии.

«Бедственное состояние современной психологии, выражающееся в том, что мы несравненно больше знаем о психологических фактах, чем когда-либо до сих пор, но гораздо меньше знаем о том, что собственно есть психология... Психология наших дней борется с предрассудком, будто существует только один вид психологии... Понятие психологии заключает в себе две совершенно различные научные задачи, которые следует принципиально различать и для которых лучше всего пользоваться особыми обозначениями. В действительности существует двоякого рода психология, но если господствует предрассудок, что науке достаточно одной из них, то естественно, что одни психологи культивируют только первую форму психологии, а вторую оставляют в стороне, другие же заботятся как раз об этой второй форме и пренебрегают первой, или же, наконец, обе формы смешиваются в мнимое единство, причем между ними произвольно разделяется материал, или же одна из них более или менее вплетается в другую. Все эти возможности представлены в современной научной психологии.

Само собой разумеется, что столь несходные друг с другом формы психологии не могли бы существовать друг подле друга и находиться в духовной связи, если бы между ними не было ничего общего. Это общее заключается прежде всего в том, что всякая психология имеет дело с переживаниями индивида. Этим она отличается от наук о телесной природе и от нормативных наук. Личность является, таким образом, решающим исходным пунктом для всякой психологии» (Г. Мюнстерберг, 1924, с.7-8).

За этим общим исходным пунктом начинается принципиальное расхождение двух возможных психологии. В каждом биении пульса нашего жизненного опыта нам становится очевидным, что свою собственную внутреннюю жизнь мы можем понимать двояко, приобретая, таким образом, двоякое познание ее. А именно: в одном случае мы постигаем смысл нашего чувства и желания, нашего внимания и мышления, нашего воспоминания и представления. Все это мы пытаемся уразуметь и удержать в том качестве, которое имеется налицо в каждом переживании, т. е. в качестве деятельности нашего «я», как направленного к известной цели намерения нашей личности. Мы можем тогда проследить, каким образом одно хотение заключает в себе другое, как одно представление указывает на другое, как в нашем духе раскрывается мир внутренних отношений. Но мы можем и совершенно иначе взглянуть на свои переживания. Мы можем противопоставлять себя своим переживаниям не в качестве духовно действующей личности, а в качестве простого зрителя, и тогда переживания становятся для нас содержаниями нашего восприятия. Конечно, эти содержания отличаются от содержаний природы. Мы отграничиваем их от внешних содержаний как содержания нашего сознания, но мы интересуемся ими так же, как интересуют нас внешние вещи и процессы. И содержания сознания мы рассматриваем только с точки зрения наблюдателя, который описывает их течение и постигает их необходимую связь, т.е. пытается объяснить их. Посредством этого описания содержание сознания становится комбинацией элементов, посредством объяснения эти элементы становятся цепью причин и действий. Так приходим мы к совершенно иному пониманию той же самой душевной жизни. В одном случае - к уразумению внутренних отношений и постижению внутренних намерений и связи между ними, в другом - к описанию и объяснению элементов и их действий.

Если мы в обоих направлениях проведем до конца эти различные способы понимания нашей внутренней жизни и придадим им научно завершенную форму, мы действительно должны будем получить две принципиально различные теоретические дисциплины. Одна из них описывает душевную жизнь как совокупность содержания сознания и объясняет ее. Другая интерпретирует и понимает ту же самую душевную жизнь как совокупность целевых и смысловых отношений. Одна есть каузальная психология, другая телеологическая и интенциональная. Здесь нет никакого разграничения материала между той и другой психологией, так как всякий материал нужно рассматривать с обеих точек зрения. Всякое чувство, всякое воспоминание и всякое хотение можно понимать столько же в категории причинности - как содержание сознания, сколько и с интенциональной точки зрения - как духовную деятельность (там же, с.8-9).

В исторической и современной психологии обе формы смешиваются в мнимое единство, причем каждая из них редко выявляется действительно чисто и последовательно. По большей части телеологическая психология находится в каком-либо внешнем слиянии с элементами каузальной психологии. В таком случае процессы памяти, например, изображаются как причинные, а процессы чувства и воли как интенциональные - смешение, легко возникающее под влиянием наивных представлений повседневной жизни... Итак, мы можем наряду с каузальной психологией говорить об интенциональной психологии, или о психологии духа наряду с психологией сознания, или о понимающей психологии наряду с объяснительной (там же, с.9-10).

В этом разграничении задач двоякого рода психологии Мюнстерберг последовательно развивает мысль до логического конца. Он совершенно исключает всякую надобность и возможность причинного объяснения в описательной психологии, которая допускает только понимание и постижение целевых и смысловых отношений между переживаниями и, следовательно, требует рассмотрения духовной деятельности как совершенно автономной области действительности, лежащей вне природы и вне жизни, которая, говоря языком Спинозы, является не естественной вещью, следующей общим законам природы, но вещью, лежащей за пределами природы, как бы государством в государстве. Но стоит только вглядеться и вдуматься в аргументацию Дильтея и Мюнстерберга, для того чтобы сразу раскрыть ее силу и слабость, ее положительные и отрицательные полюсы, ее безусловную правоту и столь же безусловную ошибочность. Сила и правота их аргументации - исключительно в признании несостоятельности, недостаточности, принципиальной неадекватности тех объяснений, которые выдвигались до сих пор физиологической психологией по отношению к высшим проявлениям психической жизни человека. Ее правота и ее сила -исключительно в том, что она выдвигает на первый план первостепенно важные проблемы высшего в человеке и таким образом впервые вообще ставит во весь рост проблему психологии реального живого человека. Но в этом же пункте заключается слабость и ошибочность рассматриваемой аргументации. В сущности говоря, новая психология не столь уж отлична от старой. Кое в чем, и даже, пожалуй, в самом центральном и главном, они совершенно совпадают друг с другом, несмотря на видимую противоположность. Именно описательная психология целиком и полностью принимает основную идею объяснительной психологии (причинное объяснение не может быть не чем иным, кроме механического сведения сложных и высших процессов к атомистически разрозненным элементам душевной жизни). Тем самым новая психология полностью становится на те же самые позиции, исходя из которых развивалась все время старая психология.

Признание механистической причинности единственно возможной категорией объяснения психической жизни, ограничение причинного объяснения психологии узкими пределами сократовской пародии - тот общий пункт, в котором встречаются и совпадают новая и старая психология. Единственным, таким образом, справедливым аргументом в пользу развития самостоятельной описательной психологии является несостоятельность объяснительной психологии, не сумевшей выйти за пределы механистической причинности в объяснении душевной жизни. В разбитом горшке своей соседки новая психология видит единственный довод в пользу того, что она должна варить мясо в собственном и совершенно особом горшке. Аргументация от разбитого горшка составляет одновременно силу и слабость сторонников новой психологии. Совершенно бесспорно, что объяснительная психология, по верному замечанию Шелера, не то что давала ложное объяснение подлинным проблемам человеческой психологии, но просто не замечала этих проблем и была слепа по отношению к ним. Столь же бесспорно, что эти проблемы должны быть выдвинуты перед научной психологией как первоочередные и центральные задачи, настоятельно требующие разрешения. Но из сказанного, логически рассуждая, никак нельзя вывести другого заключения, кроме необходимости коренным образом перестроить основания, на которых покоится современная психология. Умозаключать же от этих посылок к необходимости передать разрешение данных проблем какой-то новой и совершенно особой науке, которая вообще принципиально исключает возможность причинного объяснения, - значит целиком и полностью оправдать современное состояние объяснительной психологии со всеми ее ошибками, целиком разделить с ней ее заблуждения, не подняться над ней и не преодолеть ее, а просто попросить ее потесниться и построить на том же гнилом фундаменте, на котором не может держаться ничто, кроме воздушного замка или карточного домика, призрачное здание психологии духа.

Поэтому теория Джемса - Ланге с ее пародией причинного объяснения человеческих чувств неизбежно порождает теорию Шелера с ее полным отказом от всякого объяснения высших чувствований, заменяемого пониманием телеологической связи. Но Шелер так же недалеко ушел от Джемса» как вся новая психология от старой. Вместе с Джемсом он, по-видимому, допускает, что единственное доступное психологии объяснение есть объяснение из законов физиологической механики. Поэтому он, как и вся описательная психология, не разрешает проблему, а обходит ее. На поставленный перед современной психологией вопрос, который мы рассматриваем как прототип всех основных проблем, требующих причинного объяснения, на вопрос, почему Сократ сидел в афинской темнице, теория Джемса - Ланге отвечает ссылкой на растяжение и ослабление мускулов, сгибающих члены, а теория Шелера - указанием на то, что пребывание в темнице имело целью удовлетворить высшее чувство ценности...

И то и другое одинаково бесспорно и столь же очевидно, сколь и бесплодно. И то и другое одинаково далеко от действительно научного ответа на вопрос. И то и другое не обращает внимания на истинную причину.

Реальное горе матери, оплакивающей смерть ребенка, если вспомнить пример Ланге, непосредственно тесно связано с ее слезами, хотя оно могло бы совершиться в ее душе, не сопровождаясь слезами, а слезы могли бы быть и проявлением противоположного чувства, например радости. Все это бесспорно, но усматривать в этом причину было бы, говоря словами Платона, глупо вдоль и поперек. Так же совершенно бесспорно и очевидно, что решение Сократа оставаться в темнице было связано с преследованием определенной жизненной цели и удовлетворением определенного чувства ценности. Но тот же целевой и ценностный характер имело бы и противоположное по смыслу событие - его бегство.

В сущности, отказ от всякого причинного объяснения и попытка обойти проблему, опираясь на телеологический анализ, не только не продвигают нас вперед по сравнению с объяснительной психологией чувства, при всех несомненных ее несовершенствах, но, напротив, уводят нас далеко назад. Определение, точная номенклатура и классификация, утверждал Дильтей, составляют первую задачу описательной психологии в этой области (1924, с.57). Он забывает при этом, что путь определения и классификации, который проделывала психология на протяжении нескольких столетий, привел к тому, что психология чувств оказалась самой бесплодной и скучной из всех глав науки, как справедливо писал Джемс.

В. Дильтей последовательно зовет нас обратиться к антропологии XVII в. и усовершенствовать ее методы. Примечательно, что он берет у мыслителей XVII в., в частности у Спинозы, наиболее устаревшее, отмершее и безжизненное: его номенклатуру, классификацию и определение, которые не раскрывают содержания наших аффектов, а лишь указывают на условия, при которых наступает данное душевное состояние.

Таким образом, из учения Спинозы о страстях описательная психология привлекает на свою сторону не живую, обращенную к будущему, но мертвую и обращенную к прошлому ее часть. Единственную возможность, позволяющую новой психологии выйти за пределы антропологии XVII в., Дильтей видит в применении сравнительного метода, в изучении выразительных движений и символов душевных состояний (1924, с.57). Но то и другое предоставляет в наше распоряжение только новое вспомогательное средство для решения старой задачи, не выводя нас принципиально за пределы психологии страстей XVII в. Таким образом, зачеркивается одним взмахом пера почти 300-летнее развитие психологической мысли и знания, и движение вспять, назад к XVII в., в глубь истории, объявляется единственным путем научного прогресса психологии.

В известном смысле описательная психология, выдвигающая на место причинного объяснения телеологическое и спиритуалистическое рассмотрение душевных явлений, возвращает нас к эпохе философской мысли, господствовавшей до Спинозы. Именно Спиноза боролся за естественное детерминистическое, материалистическое, причинное объяснение человеческих страстей. Именно он боролся против призрачного объяснения с помощью цели. Именно он явился тем мыслителем, который впервые философски обосновал самую возможность объяснительной психологии человека как науки в истинном смысле этого слова и начертал пути ее дальнейшего развития.

В этом смысле Спиноза противостоит всей современной описательной психологии как ее непримиримый противник. Это он боролся с возрождаемыми в современной описательной психологии картезианским дуализмом, спиритуализмом и телеологизмом. В этом отношении мы должны будем противопоставить наше понимание действительной связи учения Спинозы о страстях с современной психологией эмоций мнению Дильтея. Замечательно, что, выдвигая основные проблемы психологии человека, новое направление должно было обратиться к психологии XVII в., глубокомысленно направившей свое внимание на подлинный центр духовной жизни, на содержание наших аффектов, и назвать имя Спинозы как маяк, освещающий путь для новых исследований. У Спинозы сторонники нового направления находят не только номенклатуру и классификацию страстей, но и некоторые основные отношения» проходящие сквозь всю жизнь чувств и побуждений, имеющие решающее значение для уразумения человека и составляющие темы для точного описательного метода. Таково, например, основное отношение, заключающееся в том, что и Гоббс, и Спиноза обозначали как инстинкт самосохранения или роста «я»: стремление к полноте духовных состояний, к изживанию себя, к развитию сил и побуждений. Таким образом, не только метод, но и содержание спинозистского учения о страстях выдвигается в качестве руководящего начала для развития исследований в новом направлении - в направлении уразумения человека.

В этом утверждении, в этом обращении к Спинозе истина смешана с ложью в такой мере, что ее с трудом можно отделить от заблуждения. Чтобы сделать это, необходимо вспомнить, что мы уже однажды сталкивались с подобным же, смешанным из истины и заблуждения указанием на связь спинозистского учения о страстях с современной психологией эмоций. Чтобы понять значение мысли Дильтея о том, что описательная психология чувств должна быть преемницей психологии Спинозы, следует вспомнить, что и Ланге называл Спинозу мыслителем, больше всех приближающимся к развитой самим Ланге физиологической теории эмоций, из-за того что Спиноза «телесные проявления эмоций не только не считает зависящими от душевных движений, но ставит их рядом с ними, даже почти выдвигает их на первый план» (Г. Ланге, 1896, с.89).

Таким образом, Ланге и Дильтей, описательная психология и объяснительная психология эмоций, образующие два противоположных полюса современного научного знания о чувствах человека, одинаково обращаются как к своим истокам к спинозистскому учению о страстях. Совпадение не может быть случайным. В нем заключается глубочайший исторический и теоретический смысл. Уже сейчас мы должны извлечь кое-что существенное для наших целей из факта совпадения двух противоположных учений в едином устремлении к спинозистской мысли, как к своему идейному началу. Относительно связи теории Ланге с учением Спинозы о страстях мы уже говорили. Мы могли установить, что в значительной части признание прямой и непосредственной исторической и идейной связи между учением Спинозы об аффектах и теорией Джемса - Ланге основывается на иллюзии. Сам Ланге смутно понимал ошибочность своего указания на близость спинозистского учения к его теории. С чувством восхищения он находит полную вазомоторную теорию о телесных проявлениях эмоций у Мальбранша, который «с проницательностью гения открыл истинную связь между явлениями» (там же, с. 86).

Мы действительно встречаем схему эмоционального механизма, выраженную на смутном языке тогдашней физиологии, которая допускает перевод на язык современной физиологии и в таком виде может быть сближена с гипотезой Джемса-Ланге- Такое же фактическое совпадение было очень рано установлено Айронсом, который показал, что Декарт стоит на той же позиции, как и Джемс. Мы видели, что позднейшие исследования, в частности работы Сержи, полностью подтвердили это мнение. Но этого мало. В ходе нашего исследования мы стремились выяснить, что не только фактическое описание механизма эмоциональной реакции роднит эти теории, разделенные почти тремя столетиями, но и что само фактическое совпадение является следствием более глубокого методологического родства между ними, родства, основанного на том, что современная физиологическая психология целиком унаследовала от Декарта натуралистический и механистический принципы истолкования эмоций. Картезианский параллелизм, автоматизм и эпифеноменализм - истинные основания гипотезы Ланге и Джемса, и это дало полное право Денлапу назвать великого философа отцом всей современной реактологической психологии.

Мы видим, таким образом, что теория Ланге восходит на самом деле не к спинозистскому, а к картезианскому учению о страстях души. В этом смысле можно сказать, что Ланге в заключительном примечании к своему этюду всуе называет имя Спинозы. Таков в кратких словах результат, к которому мы пришли при рассмотрении этого вопроса.

Сейчас мы могли бы пополнить это заключение еще одной новой и в высшей степени существенной и важной чертой, которая ясно выступает при противопоставлении описательной и объяснительной психологии эмоций: в известном отношении спинозистское учение действительно находится в гораздо более тесном родстве с объяснительной, чем с описательной, психологией и, значит, скорее должно быть сближено с гипотезой Ланге, в которой основные принципы объяснительной психологии эмоций нашли ярчайшее выражение, чем с программой описательной психологии чувств, намечаемой Дильтеем. В споре каузальной психологии и телеологической психологии, в борьбе детерминистической и индетерминистической концепций чувств, в столкновении спиритуалистической и материалистической гипотез Спиноза, конечно, должен быть поставлен на стороне тех, кто защищает научное познание человеческих чувств против метафизического.

Именно в том пункте, в котором спинозистское учение о страстях сближается с объяснительной психологией эмоций, оно расходится самым непримиримым образом с описательной психологией. На этот раз уже Дильтей, а не Ланге всуе поминает имя Спинозы в самом начале своей программы будущих исследований. В самом деле, что общего может быть между этими исследованиями, сознательно возрождающими телеологические и метафизические концепции антропологии XVII в., против которых боролся все время Спиноза, со строгим детерминизмом, каузальностью и материализмом его системы? Недаром, как мы указывали, Дильтей выдвигает на первый план в учении Спинозы его наиболее устаревшую, обращенную к прошлому, формальную и спекулятивную часть, его номенклатуру, классификацию и определение. С великими принципами спинозистской системы психологии Дильтея не только не по пути, но и ее собственный путь может быть проложен лишь посредством самой ожесточенной борьбы против этих принципов.

После всего сказанного едва ли может остаться какое-либо сомнение в том, что, возрождая спиритуалистические и телеологические принципы XVII в.. описательная психология в основном ядре восходит не к Спинозе, а к Декарту, в учении которого о страстях души она находит свою полную и истинную программу.

Спиноза же, конечно, не с Дильтеем и Мюнстербергом» не с их учением об автономной и независимой, существующей исключительно благодаря целевым связям и смысловым отношениям душевной жизни, а с Ланге и Джемсом в их борьбе против неизменных духовных сущностей, вечных и неприкосновенных, против концепции, рассматривающей эмоции не как эмоции человека, а как лежащие за пределами природы сущности, существа, силы, демоны, которые овладевают человеком. Он, конечно, никогда не согласился бы признать, и в этом безусловная правота Ланге, что психический страх сам по себе может объяснить, почему бледнеют, дрожат и т.д. Он с теми, кто описание и классификацию считают, как Джемс, низшими ступенями в развитии науки, а выяснение причинной связи признает за более глубокое исследование, исследование высшего порядка. Но сложность дела усугубляется тем, что, как ни очевидна ошибочность попытки опереть описательную психологию чувств на спинозистское учение о страстях, в известном отношении эта попытка содержит в себе какую-то долю истины.

Мы выше пытались усмотреть ее в том, что проблемы, выдвигаемые в описательной психологии чувств, - проблема специфических особенностей человеческих чувств, проблема жизненного значения чувств, проблема высшего в эмоциональной жизни человека -все эти проблемы, к которым была слепа объяснительная психология и которые по своей природе выходят за пределы механистической интерпретации, действительно были впервые поставлены во весь рост в учении Спинозы о страстях. В этом пункте спинозистское учение оказывается действительно на стороне новой психологии против старой, оно поддерживает Дильтея против Ланге. Мы оказываемся, таким образом, перед окончательным итогом, который не может не смутить нас чрезвычайной сложностью содержащихся в нем результатов. Мы видели, что линия спинозистской мысли в чем-то находит историческое продолжение и у Ланге, и у Дильтея, т.е. и в объяснительной, и в описательной психологии наших дней. Что-то от спинозистского учения содержится в каждой из этих борющихся между собой теорий. Пробиваясь к причинному естественнонаучному объяснению эмоций, теория Джемса-Ланге решает тем самым одну из центральных проблем спинозистской материалистической и детерминистической психологии. Но и описательная психология, как мы видели, выдвигая на первый план проблему смысла и жизненного значения человеческих чувств, также пытается разрешить тем {300} самым основные и центральные проблемы спинозистской этики.

Можно определить в немногих словах истинное отношение спинозистского учения о страстях к объяснительной и описательной психологии эмоций, сказав, что в этом учении, посвященном, в сущности говоря, разрешению бдной-единственной проблемы, проблемы детерминистического, каузального объяснения высшего в жизни человеческих страстей, частично содержится и объяснительная психология, сохранившая идею причинного объяснения, но отбросившая проблему высшего в страстях человека, и описательная психология, отбросившая идею причинного объяснения и сохранившая проблему высшего в жизни человеческих страстей. Таким образом, в учении Спинозы содержится, образуя ее самое глубокое и внутреннее ядро, именно то, чего нет ни в одной из двух частей, на которые распалась современная психология эмоций: единство причинного объяснения и проблемы жизненного значения человеческих страстей, единство описательной и объяснительной психологии чувства.

Спиноза поэтому тесно связан с самой насущной, самой острой злобой дня современной психологии эмоций, злобой дня, которая довлеет над ней, определяя охвативший ее пароксизм кризиса. Проблемы Спинозы ждут своего решения, без которого невозможен завтрашний день нашей психологии. Но объяснительная и описательная психология эмоций, Ланге и Дильтей, решая проблему Спинозы, целиком отдаляются от его учения и, как мы пытались показать выше, целиком содержатся в картезианском учении о страстях души. Таким образом, кризис современной психологии эмоций, распавшейся на две непримиримые и враждующие друг с другом части, демонстрирует нам историческую судьбу не спинозистской, но картезианской философской мысли. Это всего яснее проступает в основном пункте, служащем водоразделом между объяснительной психологией и описательной психологией, в вопросе о причинном объяснении человеческих эмоций.

В самом деле, мы видели, что именно в картезианском учении Декарта о страстях души содержатся, как две самостоятельные и равноправные, сосуществующие друг с другом части, строго детерминистическое, механистическое, каузальное учение об эмоциях и чисто спиритуалистическое, индетерминистическое, телеологическое учение об интеллектуальных страстях. Духовная и чувственная любовь проистекают каждая из своего источника: первая - из свободной, познавательной потребности души, вторая - из питательных потребностей эмбриональной жизни. Связь их настолько неясна, что мы постигаем гораздо более отчетливо их изначальную раздельность, чем их кратковременное сближение и общение. Так как духовные и чувственные страсти резко отличаются друг от друга, то естественно, что они должны стать предметом двух совершенно различных родов научного познания. Первые должны изучаться как проявления самостоятельной, свободной, духовной активности, вторые - как подчиненные законам механики проявления человеческого автоматизма. В этом уже полностью содержится идея разделения объяснительной и описательной психологии эмоций, идея, которая с такой же необходимостью предполагается картезианским учением, с какой спинозистское учение о страстях предполагает противоположное, именно единство объяснительной и описательной психологии чувств.

Развивая висцеральную теорию страстей, Декарт выдвигает в качестве непосредственной и прямой причины эмоций специфические органические состояния, заставляющие душу испытывать страсти. Пользование каким-либо благом не содержит в себе как таковое чувство радости. Но движение жизненных духов, направляющихся из мозга к мускулам и нервам, принимает такой характер, из которого должно вытекать это чувство. Расхождение между Декартом и более поздними представителями висцеральной теории заключается лишь в частностях. Декарт рассматривает в качестве непосредственной причины эмоции только изменения внутренних органов, но не внешние движения. Как говорит Сержи, его можно представить себе говорящим вместе с Джемсом: у нас не потому сжимается сердце, что мы печальны, но мы испытываем печаль, потому что наше сердце сжимается. Однако он никогда не мог бы сказать: мы испытываем страх, потому что убегаем, мы разгневаны потому, что наносим удары. В этом смысле теория Декарта ближе совпадает с тем вариантом, который ей впоследствии придал Ланге, и несколько отходит от того варианта, который развит Джемсом. Но основная идея причинного, автоматического объяснения страстей выступает в учении Декарта во всей своей грандиозной чудовищности.

Этим, как мы уже показали выше, не исчерпывается учение Декарта о причинах страстей. Оно должно быть дополнено еще двумя связанными между собой идеями, которые перебрасывают мост от его учения к современной описательной психологии эмоций. Наряду с висцеральными изменениями Декарт неоднократно называет в качестве причины эмоций восприятия, воспоминания, идею любимого, ненавистного или устрашающего объекта. Как ни старается Сержи устранить заключающееся здесь противоречие, это ему плохо удается. Правда, различение между ближайшими и отдаленными причинами как будто позволяет устранить это противоречие. Последней и ближайшей причиной страстей души является движение мозговой железы, вызываемое жизненными духами. Но отдаленными и первыми причинами страстей могут являться ощущения, воспоминания, идеи. Это в сущности полностью восприняли и позднейшие последователи Декарта. Для Джемса и Ланге точно так же ближайшая и последняя причина эмоций есть ее телесные проявления. Но и эти исследователи готовы рассматривать в качестве отдаленных причин эмоции восприятия, воспоминания и мысли.

Путаница в вопросе о причинном объяснении эмоций скрывает за собой, в сущности говоря, проблему огромной важности. С одной стороны, последними и непосредственными причинами эмоций признаются явления, вытекающие из человеческого автоматизма и совершающиеся по чисто механическим законам. Как и подобает механическим законам, подчиненные им явления лишены всякого смысла. Ставить самый вопрос о понятности или смысле причинных связей в указанном плане столь же нелепо, как доискиваться смысла того, что катящийся шар, столкнувшийся с неподвижным, приводит его в движение посредством толчка. Здесь царит голая и абсолютная бессмыслица механических отношений. Утверждение, что надо удивляться, почему ощущение голода внутренне связано с аппетитом, звучит несколько странно, но зато до конца последовательно.

До сих пор все остается ясным. Но начиная с известного пункта оказывается, что голая бессмыслица механических отношений не исчерпывает собой всей полноты возможного причинного рассмотрения эмоций. Как ни странно, самые безразличные, самые отдаленные, самые первые причины эмоций, которые отнюдь не являются необходимыми для возникновения этих состояний и при отсутствии которых эмоции могут возникать так же свободно, как и при их наличии, стоят как раз в известном осмысленном отношении, связаны непосредственно понятной связью со своими следствиями. Если мнение есть причина эмоций, если верно, что идея любимого объекта есть причина любви, как идея ненавистного объекта есть причина ненависти, если верно утверждение Декарта, что радость проистекает из мнения, будто мы обладаем каким-либо благом, то оказывается: эмоции не только допускают, но и требуют ценностного, интенционального, т.е. связанного с определенной направленностью на объект, имманентно смыслового рассмотрения и объяснения. В этих коротких определениях целиком содержится вся методология различения высших и низших эмоций в учении Шелера. Оба способа рассмотрения эмоциональной жизни нигде не встречаются и не пересекаются друг с другом, как две параллельные линии. Ни одно из них не нуждается в дополнении другим. Они вообще не могут быть поставлены ни в какое принципиальное отношение друг к другу. Каждая эмоция, как сказал бы Мюнстер-берг, может пониматься столько же в категории причинности, сколько и с интенциональной точки зрения как духовная деятельность. Каждую эмоцию нужно рассматривать с обеих точек зрения, которые, будучи развиты до конца, приведут нас к двум различным способам понимания нашей внутренней жизни, к двум принципиально различным теоретическим дисциплинам, из которых одна описывает душевную жизнь как совокупность содержания сознания и объясняет ее, другая интерпретирует и понимает ту же самую душевную жизнь как совокупность целевых и смысловых отношений. Одна из дисциплин есть каузальная психология, другая - телеологическая и интенциональная.

Есть, конечно, и другая возможность, которую также нужно проследить до самого конца. Мы можем, пожалуй, не согласиться с Мюнстербергом, что между одной и другой психологией нет никакого разграничения материала, что всякое чувство можно понимать столько же в категории причинности, сколько и с интенциональной точки зрения. Но тогда мы неизбежно придем вместе с Шелером к такому разграничению материала между двумя различными способами познания эмоций, при котором низшие чувствования, связанные с объектом только опосредованно, лишенные всякой имманентной направленности на предмет, совершенно недоступные осмысленному пониманию и допускающие только фактическое констатирование лежащих в их основе причинных связей, должны составить предмет объяснительной психологии, в то время как высшие чувства, которым изначально присуща имманентная направленность на объект, требуют телеологического рассмотрения их смысловых связей и зависимостей, составляя тем самым непосредственный предмет описательной психологии духа.

Обе эти возможности, которые вйоследствии были реализованы в различных направлениях описательной психологией, остаются открытыми, но обе целиком содержатся как логические выводы в учении Декарта о двоякого рода причинной обусловленности эмоций. эмоции, согласно этому учению, один раз могут рассматриваться в причинной обусловленности автоматически протекающими телесными изменениями, а другой раз - в их осмысленной зависимости от ценностных переживаний. Оба способа рассмотрения принципиально абсолютно независимы и содержат в себе истину целиком и полностью.

Точно к такому же выводу приходит и современная психология эмоций, которая "стоит и падает вместе с признанием этих двух равноправных и равновозможных, независимых друг от друга способов рассмотрения эмоциональной жизни человека. Ни Дильтей, ни Мюнстерберг, ни один из сторонников описательной психологии не отрицает, как мы видели, первого картезианского принципа, строго механического причинного объяснения эмоциональной жизни. Одни, как Мюнстерберг, допускают, что всякое чувство должно составить предмет исследования в категориях причинности и в категориях цели. Другие, как Шелер, отдавая богу богово и кесарю кесарево, закрепляют за объяснительной психологией в качестве законной сферы ее владения всю область низших чувствований, а за описательной психологией духа - высшую сферу человеческих чувств. Это различие не меняет сути дела, не меняет основной идеи о неизбежности дуалистического рассмотрения эмоций.

К.Г. Ланге допускает, что, наряду с теми причинными эмоциями, которые он устанавливает в своем исследовании, возможно и такое изучение эмоции, которое в качестве их причины будет рассматривать воспоминания о прежнем страдании. Правда, это переносит вопрос не на почву физиологии. Эта задача другой науки об эмоциях. Но самоё допущение, что один раз в качестве причины эмоции будет названо воспоминание, а другой раз - вазомоторная реакция, самоё положение, что оба способа причинного объяснения равноправны и самостоятельны, независимы друг от друга, возвращают нас целиком и полностью к картезианскому учению о возможности двоякого рассмотрения эмоций - под углом зрения осмысленной связи с воспоминаниями и идеями и под углом зрения механической зависимости от телесных причин. Но разве это хоть чем-нибудь отличается от идеи Мюнстерберга о том, что всякое чувство можно понимать столько же в категории причинности, сколько и с интенциональной точки зрения?

К.Г. Ланге, вероятно, очень удивился бы, если бы узнал, что много лет спустя П. Наторп повторит в сущности то же самое различие двух возможных способов рассмотрения психических явлений. Поскольку речь идет о раскрытии каузальной закономерности явлений, называемых психическими, рассмотрение не может быть не чем иным, как сознательным, методически последовательным, не связанным никакими метафизическими предрассудками, естественнонаучным, преимущественно физиологическим изучением органов чувств и мозга. Это просто ветвь естествознания, которую вместо психологии лучше называть физиологией. Но наряду с этим изучением существует и другой способ познания психической жизни, собственной задачей которого является не описание и не объяснение, не выяснение причинной связи, но реконструкция, восстановление, воссоздание всей конкретности переживаемого. Поскольку психические явления требуют причинного объяснения и допускают его, постольку они составляют предмет физиологического познания. Поскольку они постигаются во всем их внутреннем своеобразии, они не требуют и не допускают никакого выяснения причинной обусловленности и могут быть познаны только с помощью полного воспроизведения переживаний во всей их конкретности, идеалом которого является не объяснение, но тавтология. Научное познание не способно по существу прибавить ничего нового к тому, что непосредственно раскрывается в самом переживании. Оно может только тавтологически утверждать, что единственное объяснение связи переживаний есть сама переживаемая связь.

К.Г. Ланге понимает, что различение психических и физических причин эмоции должно иметь далеко идущие следствия. Различные психические причины даже одних и тех же эмоций вызывают в сущности не тождественные явления. Страх привидения, например, принимает не ту форму, что страх перед неприятельской пулей (Г. Ланге, с.60-61). Если продумать до конца эти утверждения Ланге, необходимо заключить, что истинная научная задача для данного ряда явлений не только в точном определении эмоциональной реакции вазомоторной системы на различного рода влияния, но и в совершенно закономерном выяснении форм или оттенков эмоции в зависимости от производящих ее причин. Если задача причинного объяснения не может быть признана второстепенной для естественнонаучного познания, то, очевидно, страх привидении и страх перед неприятельской пулей как совершенно особые формы страха могут быть объяснены и научно познаны не иначе, как в связи со своими причинами. Очевидно, наряду с физиологическим объяснением эмоций, должно существовать и чисто психологическое. Но разве это не возвращает нас к картезианскому учению о возможности двоякого причинного рассмотрения страсти, причиняемой один раз движением низменных духов, а другой раз - идеей любимого или ненавистного предмета?

Между психическими и физическими эмоциями существует различие в причинах, а также в присутствии или в отсутствии сознания соответствующих причин. Причины и сознание их, как мы видели, не остаются безразличными по отношению к переживаемой эмоции, но придают ей всякий раз совершенно определенную и отличную от других форму. Если хотят различать эмоции на основании такого принципа (там же, с.66), то, конечно, против этого ничего нельзя возразить. Совершенно естественно, что, оставаясь всецело на почве физиологии, Ланге не видит возможности провести точную границу между психическими и физическими причинами эмоций. Для него поэтому сходство между эмоциями различного происхождения (психическими и физическими) во многих, случаях так сильно и так бросается в глаза, что выступает гораздо более отчетливо, чем различие между ними. Но это все до тех пор, пока мы остаемся на почве физиологии эмоций. Очевидно, если мы станем изучать эмоции в другом, психологическом, аспекте, различие окажется гораздо более существенным, чем сходство.

У. Джемс и К.Г. Ланге, поскольку они выходят за пределы чистой физиологии и развертывают исследование в плане физиологической психологии, стремясь объяснить причинным образом эмоциональное переживание как таковое, смутно чувствуют, что не могут избежать того смешения каузальной и телеологической точек зрения, которое, по верному замечанию Мюнстерберга, составляет отличительную черту всей старой психологии. Когда Ланге, описывая сущность страха, называет наряду с пульсом и цветом лица силу речи и ясность мысли, причисляя их все к тому же ряду физических симптомов страха, он самым очевидным образом допускает смешение двух разнородных аспектов в изучении эмоций. Совершенно так же и Джемс, изображая состояние гнева, которое он сводит к волнению в груди, приливу крови к лицу, расширению ноздрей, стискиванию зубов и стремлению к энергичным поступкам, явно смешивает интенциональный и каузальный подходы в исследовании эмоций. Ибо, строго говоря, что общего имеют между собой стискивание зубов и стремление к энергичным поступкам, нарушение пульса и затемнение мыслей?

В теории Джемса-Ланге содержится в скрытом виде требование дополнять способ рассмотрения эмоций другим способом, осуществленным описательной психологией чувств. Это явствует из следующего: Джемс, снова и снова продумывая свою теорию, как мы видели, приходит к утверждению, что в эмоциональных проявлениях мы имеем не простые рефлексы, что они всегда предполагают в индивиде сознание того особенного значения и смысла, которое он влагает в данное внешнее впечатление. Страх, гнев и другие реакции и связанные с ними импульсивные действия возникают из того, что внешнее впечатление понимается индивидом и является для него предметом страха или гнева. Под этими словами охотно подписался бы Шелер, ибо они целиком содержат в себе идею интенциональной направленности эмоции на объект и необходимость выяснения смысловых связей и зависимостей, которые определяют и обусловливают всякий раз наши конкретные чувства.

Чтобы не оставалось никакого сомнения в том, что идея описательной психологии чувств содержится как внутренне необходимое звено в цепи картезианских рассуждений и в самой последовательной из всех объяснительных теорий эмоций -в гипотезе Джемса - Ланге, напомним учение Декарта о чисто духовных, интеллектуальных страстях, об эмоциях, которые могут совершаться во всем своем великолепии независимо от тела, то учение, в котором Сержи видит руины висцеральной теории. Эмоция, говорит он, согласно данному учению, непосредственно связана с представлениями и их игрой. В этом пункте картезианского учения Сержи справедливо видит переход физиологического направления в интеллектуалистическое и финалисти-ческое, переход к абсолютно новым точкам зрения, открывающим новые горизонты. Это новое направление, эти новые точки зрения, эти новые горизонты нами уже прослежены достаточно детально и хорошо нам знакомы. Они представляют собой не что иное, как методологическую систему описательной психологии чувств.

Равным образом и учение Джемса о независимых эмоциях, проистекающих из чистой активности нашей мысли, не может предположить ничего иного в качестве своего дальнейшего развития, кроме последовательной описательной психологии чувств, которая рассматривает эмоцию не в категориях причинности, но с интенциональной точки зрения -как духовную деятельность, с помощью раскрытия мира внутренних отношений, определяющих жизнь нашего духа. Что, кроме интуитивного понимания непосредственно раскрывающихся в переживании смысловых связей и отношений, остается на долю научного познания этих чисто спиритуалистических чувствований?

На этом мы можем закончить исследование проблемы причинного объяснения в современной психологии эмоции и резюмировать результаты, к которым оно нас приводит. Мы видели, что натуралистическая теория эмоций соблазняла научную мысль заключенной в этой теории возможностью истинного, т.е. причинного, познания природы человеческих чувствований. Это была та высшая точка, к которой устремлялись гипотезы Ланге и Джемса и в достижении которой они видели высшее торжество. Создание психологии эмоций как науки в собственном смысле {307} слова и опрокидывание метафизических учений в этой области казалось им непосредственно связанным с доказательством возможности строго причинного объяснения эмоциональной жизни. Но именно на проблеме причинности натуралистическая теория потерпела самую головокружительную катастрофу. высшая точка, к которой она устремлялась, оказалась пунктом ее крушения и гибели. Проблема причинности расколола современную психологию эмоций на две непримиримые части, внутренне предполагающие друг друга.

Причинное объяснение потребовало .в качестве дополнения рассмотрения телеологического. Объяснение незаметным образом переросло в интуитивное понимание. Вместо ниспровержения метафизических учений психология должна была прибегнуть к ним как к своему последнему и единственному основанию. Столп и утверждение истины в учении об эмоциях были найдены в метафизике XVII в. Джемс объявил, что чисто описательная литература по этому вопросу, начиная от Декарта и до наших дней, представляет самый скучный отдел психологии, для того чтобы Дильтей мог обратиться к метафизической антропологии XVII в. как к единственному источнику живой психологии, путь к которой лежит через усовершенствование методов старого спиритуализма. В этом смысле, думается нам, Рибо, в общем очень снисходительно относящийся к теории Ланге и Джемса, глубже других понял и внутреннюю зависимость этой теории от картезианского учения, указав на то, что их теория привела к взятию назад несправедливых нападок на мысль Декарта, высказанную им в «Трактате о Страстях души», и внутреннюю несостоятельность этой теории, проявляющуюся яснее всего в постановке и решении проблемы причинности. «Единственный пункт, - говорит Рибо, - относительно которого я расхожусь с теорией Джемса-Ланге, которая кажется мне наиболее приближающейся к истине попыткой объяснить факты со стороны тех, которые не допускают психологических сущностей, касается расположения теории, но не ее основания. Очевидно, что наши оба автора, бессознательно или нет, становятся на ту же дуалистическую точку зрения, как и те представители господствующего мнения, которым они возражают. Вся разница между ними во взгляде на причины и следствия: одни видят причину в эмоциях, другие - в физических явлениях.

По-моему же, понятие о причине и следствии, всякое вообще отношение причинности должно быть исключено из этого вопроса и дуалистическое положение следует заменить унитарным монистическим. Учение Аристотеля о материи и форме мне кажется уже более верным, если под материей понимать соматические факты, а под формой -соответствующие им психические состояния. Впрочем, оба эти термина тесно связаны и могут быть разделены только путем абстракции. Благодаря существенной в старинной психологии традиции отношения души и тела изучались отдельно. Новейшая же психология не так смотрит на это. В самом деле, если вопросу придать метафизическую окраску, то мы уже имеем дело не с психологией. Если же он остается в сфере экспериментальной, то тогда их нечего разделять, ибо они идут рука об руку. сознание не должно быть разъединено с его физическими условиями: они составляют одно естественное целое, которое следует изучать как таковое.

Рассматривая отдельную эмоцию, мы находим, что движения лица и тела, вазомоторные волнения, дыхательные и секреторные изменения выражают объективно то, что соответствующее им состояние сознания, классифицированное по качествам на основании внутреннего наблюдения, выражает субъективно. Это одно и то же явление, выраженное в двоякой форме. Эта унитарная точка зрения, более соответствующая природе вещей и современным тенденциям психологии, избавляет нас, на мой взгляд, на практике от многих возражений и трудностей» (Т. Рибо, 1897, с.107-108).

Самым замечательным в критике Рибо является разоблачение истинной сущности теории Джемса и Ланге. Рибо показывает, что их теория есть то, что она есть, т.е. просто вывернутая наизнанку классическая теория причинно-следственной зависимости между эмоциональными переживаниями и проявлениями. Вся парадоксальность данной теории заключается только в том, что она показывает нам изнанку классической теории. Но в сущности новая теория целиком сохраняет дуалистическую основу старой. И та и другая рассматривают эмоциональные переживания и проявления с точки зрения причинно-следственной зависимости. Вся разница между ними во взгляде на причины и следствия. Одни видят причину в эмоциях, другие - в физических явлениях. Причина и следствие поменялись местами, но члены причинно-следственной зависимости остались те же.

Т. Рибо прав и тогда, когда видит единственное средство преодоления дуалистичности и метафизичности теории Джемса - Ланге в полном устранении отношения причинности, понятия о причине и следствии из объяснения этого вопроса. Он предлагает дуалистическое понимание заменить монистическим, гипотезу параллелизма и взаимодействия -гипотезой психофизического тождества. Но тем самым проблема причинности в современной психологии эмоций непосредственно перерастает в психофизическую проблему; ее анализ и должен составить заключительное звено в нашем рассмотрении итогов, к которым нас привело исследование старой и новой картезианской психологии страстей в их внутренних отношениях друг к другу.